Разговор этот между дедом Лукой и Михайлой случился, когда шли они все на гуккоре по Двине. Было это три года тому назад.
Дед Лука долго смотрит на Двину, на пробегающие по ней гребнистые волны.
«Большая Двина, река наша, вольная, — прерывает он молчание. — Вот слушай еще. В кое-то лето пала на землю на русскую беда. Татаровья ее воевали. Завоевали. Стоном стонала земля русская. Так вот, Михайло, та неволя татарская над нами не была. Избыли одну беду, другая поднялась. Право крепостное над мужиком. У нас же не бывало его. Может, спросишь — откуда про жизнь старую знаю? Про то каждый должен знать. От одного к одному идет, так и ведется. И ты запоминай. Около старших набирайся. Другим потом передашь. Не без роду, без племени. Вот, стало быть, мужик-то наш каков здешний. По воле больше своей ходит. К тому привычен. Вот и ты: по себе и бери. Поднимешь — твое. И обида сердце чтоб тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твое пройдет мимо тебя, рядом, а ты его не заметишь. Жить надо не начерно, а набело. Не думай, что живешь ты — и к жизни своей только еще примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней на земле человеку не жить, потому в одной своей не ошибайся. А как свое не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно. Как жить после меня будешь, вспоминай, что старый говорил. Пригодится».
Прошло еще немного времени и когда ему перевалило уже за восемьдесят, умер дед Лука, самый старый Ломоносов, отходив свое по земле.
Идет на Архангельск «Чайка».
Вот уже с далеко видными монастырскими церквами показалась за придвинскими лесами Лявля. Недалек и Архангельск.
Ветер утих, паруса повисли на реях. Гуккор идет теперь по лесине, сдается по течению. Лесина, небольшая елка, спущенная с носа на веревке, плывет впереди судна; очень легкая, она держится на стреже[25], обозначая ее и предохраняя таким образом от опасности сесть на мель. Стоя у руля, Михайло ведет «Чайку» точно по лесине.
— Эй, помор, с пути не сбейся, — подойдя к сыну, говорит отец.
Это Василий Дорофеевич так, шутит. Он знает: не собьется Михайло, не посадит судна на мель. Понимает дело. В верные руки перейдет нажитое им, Василием Ломоносовым, добро.
— Что задумчив?
— Деда Луку вспомнил.
Михайло рассказал, что именно он вспомнил.
— Правильно говорил дед Лука. В одной своей не ошибайся. В жизни. Оно, деда Луки-то сказ, как раз к тому, о чем я с тобой говорил. Еще понятнее объясню. Припомни-ка, на каком таком судне, когда впервые ты на море пошел, мы все, дед Лука, я и ты, на Колу шли?
— На этой вот «Чайке», — не совсем понимая вопрос, отвечает Михайло.
— А чья эта «Чайка»?
— Твоя, тятя.
— А был ли у деда Луки когда такой корабль?
— Нет, не было. На чужих судах он больше кормщиком ходил. Никогда такого большого корабля у него не было.
— Вот это ты и запомни.
Василий Дорофеевич оглядывает свой гуккор, смотрит на крепкие мачты, на добротные паруса из толстой парусины, прочные реи, хорошо притянутые брасами[26], на поблескивающую свежей смолой палубу, на набитые ванты[27] смотрит внимательным хозяйским глазом и улыбается. Примет Михайло от него да и дальше пойдет. Куда? Во что? Как-нибудь он и об этом ему скажет. Попозже. Еще рано. Надо ему и самому многое до конца обдумать и Михайлу подготовить.
«Одна ли это правда, деда Луки и отцовская?» — думается Михайле. «К жизни-то делом прирастаешь», — вспоминает он отцовские слова. Каким же делом? Отец промышляет по мурманскому берегу и в других приморских местах треску, палтуса, другую рыбу. Из найму возит разные запасы, казенные и частные, из Архангельска в Пустозерск, Соловецкий монастырь, на Колу, на остров Кильдин, на реку Мезень. И все дело? Это вся жизнь? Нет ли большей?
А отец тоже думает. Вот эти книги, над которыми сидит теперь Михайло зимами: «Арифметика» Магницкого, «Грамматика» Смотрицкого. Пусть. Даже лучше это. От этих книг еще легче к тому, что для него придумал, пройдет.
«Чайка» подходит к Архангельску. Выплывает справа громада Гостиного двора. Будто выровненная и длинная каменная глыба приникла к берегу, протянулась по нему крепостными стенами, над которыми встали башни. Вот высокий Раскат, главная башня. От нее в стороны плечами идут стены, в конце которых стоят две наугольные башни. И башни и стены хмурятся амбразурами, смотровыми окнами. Кажется, что оттуда кто-то смотрит недоверчиво и зорко. Гостиный двор — и торговое место и крепость. Повернув от Двины, стены идут в глубь берега, где соединяются еще одной стеной, над которой поднялись три башни, две наугольные и средняя — также Раскат. Раскатами обе башни именуются потому, что в них сделаны раскаты — площадки для пушек. Шестнадцать лет строился Гостиный двор, с 1668 года по 1684, и встал на берегах Двины громадиной, на диво современникам.
Это был самый большой Гостиный двор Московского государства XVII века.
Флаги всех стран мира, корабли которых бороздили дальние моря, реяли у архангельского Гостиного двора. Отсюда шел за море весь хлеб Московского государства, назначенный для вывоза, весь русский смольчуг, кожа, щетина, сало, поташ, русские драгоценные меха: соболь, горностай, бобер, куница, выдра, везли отсюда даже нефть и многое другое, что слала за моря Московия, отрезанная от других, сообщающихся с океаном, морей, кроме Белого. Русский товар, назначенный в заморский отпуск, шел сюда со всех концов России, от всех ее границ, собирался по рекам, большим дорогам, проселкам, тянулся через междуречные волоки, чтобы погрузиться потом на насады, карбасы, дощаники, которые принимала Двина. Поднимались же по Двине суда, принявшие с иноземных кораблей английские, французские, барабантские сукна, сахар, пряные коренья, чернослив, лимоны, писчую бумагу, нитки, иголки, бархат, медь красную в брусках, вина — Ренское, Канарское и другие; по Двине же везли на Русь оружие, в котором так нуждалось ведшее многочисленные войны государство.
Заморский торг по Двине начался еще при Грозном и только по ней и производился вплоть до того времени, когда был основан Петербург и когда Россия связалась с Западом по Балтийскому морю.
Василий Дорофеевич смотрит на Гостиный двор, на реку.
— Наши-то помаленьку собираются. Готовятся к торгу. Сколько заморских судов придет сей год? Эх, не то теперь стало. Раньше-то кораблей, из-за моря пришедших, сколько тут стояло? И не протиснешься. В несколько рядов. И тут, у Гостиного двора, и вон там напротив, у Кегострова. В тысяча семьсот пятнадцатом пришло их двести тридцать. Ведь что привалило! А теперь не то. В прошлом году пришло всего сорок пять. Вряд ли поболе будет их сей год. А почему? В Петербург идут. Там нынче главное морское дело вершится с другим главным российским вместе.
— Главное российское там? — спрашивает Михайло.
— Там. Да и у нас мало ли?
— Главное-то все-таки там.
В Архангельске пробыли недолго. Взяв поручения на компанейском дворе «Кольского китоловства» к директору китоловства бранденбургскому торговому иноземцу Соломону Вернизоберу, постоянно жившему в Кольском остроге, гуккор «Чайка» пошел на Колу.
Минуло два месяца.
Китобой «Вальфиш» делал последние приготовления перед отплытием из Кольского острога к Груманту, и вместе с кандалакшенином[28] Степаном Крыловым и иноземцем Аврамом Габриэльсом, которые также в этом году должны были участвовать в китовом бое, готовился к выходу в океан Василий Ломоносов. «Чайка» же, груженная уловом рыбы, шла к Архангельску. Разгрузив рыбу, она направилась к Курострову. Наступала сенокосная пора. Уходя на китобойный промысел, Василий Дорофеевич распорядился, чтобы Михайло справлялся бы в сенокосную пору уже сам, хозяином.