— Светская?
— Светская.
Василий Дорофеевич рывком повернул к себе книгу, сжал обе ее половины в руках и уставился в нее. Перед его глазами бежали ровные, мутные строки, одно с одним сливались слова. Большими негнущимися пальцами он переложил несколько толстых книжных листов и, вновь приблизившись, смотрел в книгу. Потом он закрыл ее, повернул к себе корешком, обрезом, осмотрел переднюю крышку, заднюю, пощупал переплет, подержал книгу в руках, как чужой, незнакомый и враждебный предмет.
— Вот она, книга-то. Эх-хе-хе! — Василий Дорофеевич вздохнул. — Из таких вот книг большой ум, премудрость. И умудренные на высоту недостижимую поднимаются. Нам же то непонятно. Темным то есть.
Он снова повертел в руках книгу, переложил из руки в руку, потом зло бросил ее на стол:
— И почему она поперек нашей жизни стала? А?
— А ты думаешь — поперек?
Василий Дорофеевич ответил быстро, злобно и почти трезвым голосом:
— Что? Нет? Михайло-то почему ушел? Вот она!
И Василий Дорофеевич кулаком оттолкнул книгу.
— Ух!
— Михайло? Ушел? Значит, успел?
Как ни был хмелен Василий Ломоносов, но он сразу насторожился:
— Что-о-о? А ты почему знаешь, что он мог успеть или не успеть? А?
Он подозрительно смотрел на Банева.
— А? Ты что? Давно замечаю: заговор какой-то вокруг меня. Сеть плетется! Ты что?
Банев спокойно ответил:
— Потерпи малость. Скажу.
— Ну, потерплю. Потерплю. Ты мне отвечай вот все-таки. Ежели правда крепкая, она не должна порушиться. А тут она с двух сторон будто сбита. Ирина… Тоже ведь туда же…
— Ирина? Про что, Василий, говоришь?
И Василий Дорофеевич начал длинно и путано объяснять: как это он в правде своей против Ирининой тоже сражен оказался.
Переспросив несколько раз, Банев умолк, что-то соображая. Наконец он спросил:
— Значит, и Ирина против твоей правды?
— Ух! Аки ангел со мечом огненным!
Банев продолжал:
— Михайло-то почему? От книги, говоришь?
— Истинно. От нее.
И он ткнул в книгу пальцем.
— Вот.
— Ну, а Ирина что же — тоже, что ли, книги читает?
— Бог миловал.
— Почему же тогда она-то?
Василий Дорофеевич недоуменно уставился на Банева.
— Постой, постой… Это ты что же? Пьян я, что ли? Ты постой…
— Значит, может, не от книги только твоя правда порушилась? Во всем ли в ней сила-то есть?
Василий Дорофеевич криво наклонился, приподнялся, замахал длинными руками, как прямыми палками, и закричал:
— А!.. Так вот я покажу, какова сила в моей правде! И сейчас не пуста мошна. А теперь приналягу — еще набежит. Всех под себя подомну! Согну! Эх!
И он сжал в кулак свою большую руку.
— Захрустит! Сок изо всех вас, как из клюквы, давить буду. Ежели все супротив меня, поглядим! Вот только приналягу на свое дело. Прожиточный я, а не какой-нибудь охудалый.
— Налегать теперь тебе уже одному придется. Сын-то не принял? Ушел?
— А… В сердце метишь?
Василий Дорофеевич отодвинулся от Банева и уставился на него мутными глазами.
— Да ты что, враг мне, что ли?
— В первые люди, Василий, хочешь выйти — а для чего? Что — для того, чтобы под себя сгрести? Вон оно как наружу выходит. Твоя деньга добрая ли? Всю жизнь ты вокруг нее ходил. И теперь думаешь, будто деньга сильнее всего на свете, будто в ней одной сила скопилась, в нее только она и положена. И кажется тебе: никак стороной мимо деньги не пройдешь. Ведется она — значит, у тебя сила. Первое дело — запомни: покуда над деньгой на нашей земле чин стоит. И деньга под началом v него. Мошна под чином дворянским да боярским состоит. Нету ей настоящей воли. Не все она может.
Банев отрицательно покачал головой.
— Не впервой ту песню поешь, — равнодушно ответил Василий Дорофеевич.
— Вот. В первые люди тебе, значит, и не выйти. По твоей дорожке-то.
— Хм! хм! хм! Загадки загадываешь. Ты, значит, про жизнь, про устройство общее. А!.. Вот это хорошо. Давай потолкуем. Люблю про жизнь! Эх, люблю!
Василий Дорофеевич сильно качнулся.
— Ха-ха-ха! Иван! Говоришь, боярство да дворянство. А где оно у нас, в северной земле. Черносошные[91] мы. Государю только повинны. А ни вотчины, ни поместья на земле на нашей не стоят и сроду не бывали. И в крепость[92] никогда мы не попадали.
— Так. А пройдешь ли ты по нашей земле с дворянским правом? А ежели подашься в другие русские земли, то и совсем не вправе окажешься, совсем под зорким глазом очутишься.
— Пьян я, а соображаю! О! О чем это? Да! Вот! Говоришь, в других землях совсем теснота? А Михайло, а? Куда пошел? В другие земли. А кто он таков есть? Мужик! В подушный оклад положен! Ха-ха-ха!
Василий Дорофеевич смеялся торжествующе.
— Только как же это ушел он без пашпорта? А?
Вдруг ему в голову пришла тревожная мысль:
— А ежели с пашпортом? Как же это без меня его получить мог? Что? Пашпорт? Получить? Да всякого в бараний рог согну! Ух!
— Пашпорт Михайло выправил. И в нем не сказано, что он крестьянский сын. Поповский. А справку в волости он тоже получил. В платеже подушного расписался я.
Василий Дорофеевич не понимал. Он откинулся спиной к стене и смотрел во все глаза на Банева. Открыв рот, он хотел что-то сказать, но не сказал, только глотнул воздуха, будто что-то неподатливое в горло протолкнул. Потом опять открыл рот, опять глотнул.
Вдруг в лицо Василию Дорофеевичу кинулась кровь, и из бурого оно стало багровым. Он встал со скамьи, пошатнулся и, обезумевший, с мутными глазами, в распахнутом тулупе, растрепанный, пошел, покачиваясь, на Банева.
Банев встал и стоял спокойно.
Дурным голосом Василий Дорофеевич закричал:
— А-а-а!.. Вот что! — и шел на Банева.
Но тут из горницы выскочила жена Банева, разбуженная криком.
— А? Что содеялось? Аль беда?
— Не вмешивайся, жена, не женское дело.
Василий Дорофеевич шел на Банева. Тогда она бросилась между ними, расставив руки.
— Ай! Что вы, петухи, задумали! Постыдились бы! Грех какой!
— Уйди, жена, говорю!
Но Василий Дорофеевич, как подрубленное в корень матерое дерево, рухнул на скамью и схватил голову обеими руками.
Банев молча показал жене глазами на дверь горницы. Она вышла.
Василий Дорофеевич наконец выпрямился, огляделся вокруг, будто приглядываясь к чему-то новому и незнакомому. По лицу пробежала судорога, как от сильной боли.
— Сын у меня ушел. Кровь моя. В нем надежда была. Пусто сердце осталося. Из груди все ушло.
И он снова погрузился в какую-то дремоту.
Банев подошел к Василию Дорофеевичу, тронул его за плечо:
— Слышь-ко, Василий! Слышь!
Банев тряс его за плечо.
— Слышь ты! Очнись!
Банев склонился к самому уху своего приятеля.
— Важное скажу. Слушай хорошо.
Василий Дорофеевич насторожился.
— Жив будет Михайло, жив. Понял?
— А? Откуда знаешь?
— Не было случая, чтоб Михайло когда в поле сбился.
Василий Дорофеевич приблизился к Баневу лицом к лицу.
— Не собьется, думаешь, а? Не застынет?
— Нет.
— Ах… У тебя хмельного чего нет? Душа горит.
Банев взял с полки брагу, налил в небольшую, ярко начищенную медную ендову. Василий Дорофеевич трясущимися руками выхватил ендову из рук Банева и, расплескивая брагу на пол, стал жадно глотать круто сваренный хмельной напиток. На мгновение он отрывался, переводил дух и опять пил. Потом поставил ендову на стол, отодвинул ее рукой. Будто какая-то темнота снова набежала на Василия Дорофеевича, снова недобрыми стали у него глаза.
— Другом мне всю жизнь был. Ух ты!..
— Был другом. И останусь — так думаю. И еще вот что, Василий, скажу: не от одного меня Михайле помога была. И те не враги. Народом поднимался.
— Народом? Зачем встревать в чужое дело?
— Стало быть, почуяли — не чужое.