Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И старуха ядовито проскрипела:

— От той правды сюда, к нам, и пожаловал?

— Ой, Дмитревна. Ведь что ты думаешь? Думаешь ты, что на два аршина сквозь землю видишь.

И подумав, добавил:

— От одной такой правды так далеко не ездят.

— Понимаем…

Бабка вздохнула.

— К слову только пришлось. Что же мне без ответа, что ли, оставаться?

Шаньги разогрелись. Елена Дмитриевна положила их в деревянное блюдо и подала на стол.

— Не приложишься ли? — спросил ее Каргопольский, открывая скляницу. — Для бодрости?

— И без того бодра, — прошамкала бабка.

Михайло тоже отказался.

Каргопольский налил себе. Понюхав хорошо настоявшуюся на рябине водку и прихлебнув сначала, он стал ее пить глотками.

Старуха, пригорюнясь, смотрела, как не спеша опорожнял Каргопольский чарку.

— Пуста? — спросила она, когда Каргопольский поставил чарку на стол.

— Пуста.

— Ох.

Каргопольский кивнул Михайле на блюдо с шаньгами, сам взял одну, надломил ее и закусил краешком.

— Ну — огонь глотает! И ничего! Ох! А ведь человек-то какой! Все остальное для него — возьми да брось. Просто тьфу! А зелье свое настаивает, бережет. Ежели траву ему не ту принесешь, заругает. Мы-то здесь разве это зелье проклятущее на чем настаиваем? Нет. И заведения такого нету. А ему — вон видишь.

— Непростое дело. Вот мы говорим: водка. А французы называют: жизненная вода. Да и не одни французы.

— Не одни. Скажи, пожалуйста.

— Ты, бабка, думаешь, что водку так всегда и знали? Нет.

— Как же обходились?

— А у тебя вон на носу бородавка. Она у тебя всегда и росла? И без нее, видно, обходилась? Или так с бородавкой муж и взял?

Бабка засопела от злости. Каргопольский взял в руку скляницу, поднял ее, разглядел на свет и, довольный, поставил опять на стол.

— L‘eau de vie, — французы говорят. А по-латыни это будет: aqua vitae. Запоминай, Ломоносов, запоминай. Ведь латыни учиться хочешь. Вот и начинай.

— С хорошего начинать-то, — проворчала старуха. — Наука.

— Бабка! Наука должна все знать. И о хорошем, и о плохом. Вот у тебя живот заболит, а науке до того дело, до твоего живота.

— Скажи, как твои науки глубоко проницают.

— Жизненная вода, — повторил Каргопольский.

— А для какой такой жизни она надобна? Всякий ли с твоей жизненной водой до дела доходил?

Каргопольский рассмеялся:

— Ну, бабка, теперь твой верх.

— Знаешь, Михайло, как выпьет Иван Иванович, так тут тебе и беседы. Говорит-говорит, а потом сам с собой учнет разговаривать, будто в ем кто второй сидит.

— А в человеке, Дмитревна, всегда два человека должно быть. Один делает, другой его судит. За ним присматривает. Второй судья первому.

— А как засудит?

Совсем другим голосом, как будто отвечая сам себе, Каргопольский сказал:

— Может и это случиться.

— Сидит это Иван Иванович, — продолжала Елена Дмитриевна, — руками в разные стороны двигает, размахивает ими, до дела никак договориться не может.

— А это оттого, что разговор, который кто сам с собой ведет, не всегда легкий.

— А потом вскинется, вскликнет что да по избе как зашагает аж половицы ходуном ходить станут. А то и ночью со сна говорит.

— А ты, бабка, не всякое слушай.

— И то не всякое слушаю. Креста, что ль, на мне нету — все, что говоришь, слушать? Такое, случается, скажешь — и про властей предержащих и про духовных каких особ. Хоть святых выноси!

Старуха обратилась в красный угол, где находилась божница, густо увешанная иконами в золоченых окладах, и осенила себя крестным знамением.

— Будто, Дмитревна, и сама в том не без греха?

— И-и! — махнула на Каргопольского рукой Елена Дмитриевна. — Окстись! Ежели когда и случится, то в какой крайности слово вымолвишь.

Старуха глубоко вздохнула и еще раз перекрестилась.

— Грехи, грехи!

Она встала с лавки, надела полушубок, накинула на голову платок и увязала его концы за спиной, вынула из печурки сушившиеся там рукавицы.

— Пойти по хозяйству распорядиться. Да и место опростать. Видать, разговор с Михайлой промеж четырех глаз вести хочешь.

— Непростая у нас Елена Дмитриевна, — сказал, усмехаясь, Михайло, когда старуха вышла за дверь. — Знахарка. И травы как понимает. Другие одну-две травы всего знают. А бабка-то…

И Михайло указал на стену, увешанную связками тысячелистника, чернобыльника, горького трилистника, многомлечника, мать-и-мачехи, булдырьяна[79].

— Иного травой лечит, а другому слово просто скажет — легчает. И не то, что заговор нашепчет. Нет. Просто поговорит, тот за ум и возьмется.

— Видит, видит, — пробормотал Каргопольский. — Иное не так трудно увидеть. Ну вот, Михайло Ломоносов, давай-ка потолкуем. Слыхал, значит, я про тебя. Рассказывали. Да и ты, верно, про меня слыхал?

— Да.

— Вот и прийти бы тебе ко мне.

— Собирался да все думал: как примете?

— Уж принял бы. Значит, ты у дьякона книгу Альваруса хотел добыть?

— Да.

— И что?

— Не дал дьякон. Полтина у меня всего денег. А ему мало. Ну, и стал он проповедь читать: крестьянский сын, в науки вступать тебе не должно, смирись.

— Ты и осерчал?

— Как не осерчать.

— На сердитых воду возят. Сердиться можно, только по злобе дела оставлять не надо.

Каргопольский глубоко вздохнул.

— И в обиде утешения не ищи.

Он встал из-за стола и пошел в угол, где на сундуке лежали книги. Взяв небольшую, но довольно толстую книгу в желтом кожаном переплете, он, подойдя к столу, отдал ее Ломоносову.

— Вот тебе Альварус.

Осторожно, будто боясь, чтобы маленькая книга не пострадала от его сильных рук, Ломоносов взял ее и стал оглядывать со всех сторон. Раскрыв книгу, он крепкими пальцами начал класть одну к одной страницы, всматриваясь в непонятные латинские буквы, в бежавшие в край страниц туго набранные строки.

Вот она, прямо перед глазами, эта латинская мудрость, которая может повести его далеко, изменить всю его жизнь. И так же осторожно, как взял, Михайло положил книгу на стол.

— Вот что, однако, скажи ты мне, Михайло. Самому перед собой покрасоваться куда как приятно. Так вот — не казалось ли когда тебе, что ты себя вроде придумываешь? Понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю, понимаю, Иван Иванович. Иногда будто и думалось. Но нет. От придуманного недалеко уйдешь.

— Ни здесь в Холмогорах, ни в Архангельске, ни в Вологде больших наук нету. И знаешь ли, что только в Москве, Киеве да Петербурге они есть?

— Знаю.

— И что думаешь делать, Ломоносов?

Михайле уже рассказали, что Каргопольский учился в Славяно-греко-латинской академии в Москве, в Спасских школах, а потом там и учительствовал.

— Каким наукам обучают в Спасских школах в Москве? — спросил он Каргопольского.

— Значит, туда и хочешь поступить? А знаешь ли ты, что поступить в Спасские школы тебе нельзя?

— Это почему же?

— А потому, что вышел указ: крестьянских детей туда не принимать.

Нет, Ломоносов этого не знал. Заметив, как подействовала на Михайлу нежданная новость, Каргопольский сказал:

— Ну, не горюй. Подумаем. Может, и справимся. Друг у меня там в учителях. Постников. Вместе в Париже в Сорбонне учились. Думаю, как-нибудь поможет. Раскинем умом. О другом хочу с тобою потолковать.

Каргопольский налил себе еще водки.

— Ну а тебе и не надо. И хорошо, что оно тебе не нравится, это чертово зелье.

Он выпил, поморщился и, не закусывая, понюхал корочку хлеба.

— Вот о чем хочу поговорить с тобой, Михайло Ломоносов. Ты приготовился в большой путь. А я на том пути оплошал. На том самом. Вот и полезно тебе послушать. Ты небось думаешь, что оплошал я в жизни из-за таких вот, как дьякон? Из-за прямых врагов и ненавистников? Нет, не из-за этого сдал Иван Каргопольский. У него хватит и силы и сноровки на врага. Оплошал я, Иван Каргопольский, обучившийся всем наукам, по своей вине. Против самого себя не выстоял. Вот я бабке сказал: в человеке всегда двое — один делает, а другой его судит. Так второй этот во мне насмешник. Понял? И сомневающийся. Понял? Не выстоял я против сомнения, которое сердце мне грызло. И веру холодом обдавало. Понимаешь? И делаешь все будто как и полагается, а веры настоящей нет. Не столько враг сразил… Понимаешь?

вернуться

79

Булдырьян — валериана.

29
{"b":"274452","o":1}