Имевшие прочность воспоминания относятся к Павелецкому и Курскому направлениям, и я попытаюсь их воспроизвести.
Местность по названиям, к счастью, не очень запомнилась, зато маршрут избрался на диво безлюдный, натурный, вдали от селитебных зон, как выражаются архитекторы, и дал стойкое, даже отстоявшееся впечатление осени, осенней грусти, природного всеохватного увядания. Помню только, что автобус рулил по витиеватой, как горная серпантина, дороге среди полей и перелесков, по облику его пассажиров и пейзажам за окном я понял, что заехал в мирный степенный сельский уголок в стороне от опасных радиоактивных изотопов урана и германия, которые циркулируют, распадаясь, по артериям столицы и пригородов, и в первой же деревне, где автобус высаживал, я вышел. Через осыпавшиеся ворота в решетках и каменных столбах вошел на территорию прекрасно запущенного парка из старых деревьев, где еще сохранились два прекрасных белокаменных дворянских особняка с напрочь облупившимся фасадом и облезлыми колоннами, со здоровым любопытством исследовал его незапертые коридоры, развороченные клозеты и комнаты, в которых на расстеленных одеялах ютились два беженца-абхазца, распространяя по всему особняку вкусный запах какого-то национального варева на основе риса, зелени и аджики (на запах и завернул), а потом двинулся куда-то прочь по тропе, заваленной красными и желтыми листьями. Справа и снизу, закрытая плотными ольхами, журчала и пованивала заплесневелая речонка с одним из местных, таких зловеще чудных названий, что обхохочешься (Злодейка, Негодяйка, Нищенка, Рвотка), но парк был хорош, воздух выстоян в конденсате осени, редок и студенист, а настроение – как у школьника, удравшего с уроков: боевое. Взгляд, хоть и не всерьез, порыскивал в поисках грибов, ноздри раздувались от аромата палых листьев, а речка внушала теплые чувства за ее мужественное стремление все-таки самоочиститься, протекая среди прибрежного хлама. Так что все было в порядке.
Здесь понадобится публицистическое отступление. Отступление, которое многим моим недоброжелателям не понравится. Но снова и снова я вынужден объясняться, чтобы быть правильно понятым. Дело в том, что мне нужно было р е д к о е пространство. Без людей. Я родился и вызревал в редком пространстве. Как та картофелина, которая одна у корня, но на два килограмма. Как та тыква, которая одна на гряде, но на двенадцать килограммов. Я был счастлив только в Ясной Поляне. Только в Ки-Уэст. Только в Фернее. Только в местечке Сегельфосс. Только на Берегу Маклая. В этом невменяемом государстве, которым управляли круглорожие воспитанники общественного откормочника, я чувствовал себя комфортно только в межзвездном пространстве на орбите, которая не пересекалась с делами плоти. На улицах Москвы я чувствовал просто физическую тесноту. Я не плыл в косяке селедок, которая из сетей тотчас поступает в засол. Я никого не презирал, ни единого человека, но остро чувствовал: вот это мое, а это не мое. Всякое помещение было не моим, прикладная идеология была не моей, книги, сочиненные дельфинами для селедок, были не моими. Открытое небо и уединение требовались для самосозерцания и покоя. Я расслаблялся только в лесу. Я понимал, что меня избивают и уничтожают; у меня крошились и разваливались зубы, в сорок лет я жевал деснами, а заказать протезы не имел средств; в пекле столицы, как живой организм в солнечной магме, я мог только вопить от боли и распадаться; я ненавидел метрополитен и телевизор как выдумки Диавола для умножения своей жатвы; мои гонители росли, как морской песок, мне месяцами никто не звонил. Уже десять лет мне пытались доказать, что я больной, или умер, или скоро умру. Как протуберанец, я пытался выбраться за край солнечной короны, из термоядерной реакции этого безумного города, но центробежные силы всякий раз втягивали меня обратно. (В те годы только-только отменяли прописку, ее заменяли приватизацией: не хватало бочкотары, такой большой улов). Это было так, как если бы из парной тебя швыряли в снег, а затем продрогшего лечили паром. Евреи, эти санитары цивилизации, уже в глаза и за глаза льстили в надежде, что я вот-вот откинусь (помня судьбы больших русских поэтов, я послал их на х.., хоть и с опозданием). Меня ковали злобные силы, чтобы показать, как закалялась сталь, кто виноват, что делать; во все стороны летела окалина, но на декоративную решетку вокруг городского особняка я все равно не годился. Была лишь робкая надежда, что удастся утишить душевные бури, успокоиться, улечься, облениться. У меня оттяпали кусок с краю, я хотел, чтобы он зарубцевался, чтобы я тянул хотя бы на восемь кило. Пусть не на двенадцать, пусть на восемь. Только бы не на килограмм.
Евреи предлагали мне деньги. Они упорно предлагали мне 29 сребренников. Я просил 31. нет, такую сумму они дать не могут: слишком жирно будет. Тогда я послал их на х… и поехал на природу – лечиться и восстанавливаться хотя бы в три четверти прежнего объема. Стояла осень. Природа широко улыбалась и предлагала все забыть. Единственная сделка из всех, которая пришлась мне по вкусу.
В те годы министром финансов был Александр Лившиц. (Запусти козла в огород, не поможет ли собрать капусту). Хотя в кармане у меня побрякивал только медно-никелевый сплав, но на краюху хлеба и банку консервов хватило. Я купил это в сельском магазине и через территорию пустовавшего пансионата проник в осенний перелесок. Здесь протекал ручей, росла высокая пожухлая трава, а дальше пологим горбом выпирало широкое поле. В этом поле толстая женщина пасла двух белых коз, а другая рядом собирала какую-то лечебную траву: высокое зонтичное растение, пижму или дудник, который она связывала охапками. С кем бы я ни встречался в лесу или в поле, это всегда были хорошие люди, а не разбойники, против народных представлений. Я понял, что тут я в безопасности, скинул котомку под щелястой ивой у ручья, расстелил картонку, валявшуюся неподалеку, потому что было сыровато, и стал собирать хворост для костра; а вскоре он уже весело потрескивал, и можно было располагаться к ужину. Я не знаю запаха приятнее, чем дым от костра, особенно вечером в весеннем лесу (снег только что сошел, но птицы уже вовсю распевают; очень безветренно, сухо, и дым просто висит, где образовался, расслаиваясь в синие междурядья). Вскоре женщины ушли, я даже не заметил, в какую сторону. Поле, очевидно, занимали кормовой травой, которую скосили так давно, что поднялась высокая отава. Где-то там, в невидимом за перелеском конце поля, откуда проистекал ручей, дачники копали картошку и жгли ботву, потому что там поднимался сизый туман и досюда досягал ее запах. Была редкая тишина, редкая здесь, в Подмосковье, когда не слышен ни гул электричек, ни шум автомашин, ни вой вертолетов. Я тоже вел себя тихо и, когда уже совсем отужинал, заметил ежа, который, ворча и поводя носом, поднимался из зарослей сухой осенней травы от ручья к луговине Он шел так бойко, что я испугался его упустить и, когда он очутился за ивой, дотронулся до него сухой веткой. Он моментально свернулся клубком, встопорщив все свои серые шипы, и на ощупь стал как щетка, которой расчесывают овечью шерсть некоторые валяльщики. Из-за длинного коричневого носа-хоботка и коротковатых кожистых лап вид у зверька был забавный, он ворчал и немного по-кошачьи шипел, пока я трогал и перевертывал его на спину, а после того как вернулся к костру, он продолжил свое поисковое путешествие к окраине поля.
Потушив огонь, я двинулся по тропе вдоль и вверх по ручью и вскоре действительно вышел на картофельные гряды, с трех сторон окруженные лесом. Человек в солдатских галифе и защитной омоновской куртке и двое детей убирали в мешки рассыпанный по грядам картофель, их собака меня облаяла. Гряды были очень глинистые, сырые, на некоторых валялись не завязавшиеся капустные вилки и белые корневища. Я прошел мимо тлевшей кучи ботвы и по тропе мимо них углубился под полог леса. Везде было пестро от опавшей листвы, но еще больше ее сохранилось на деревьях, в этой частой короткоствольной роще из молодых кленов, берез, осин. На лужайке, усыпанной золотыми листьями, посидел на останках какого-то железного лома (по-моему, сенокосилки), покурил, вспомнив, как часто сиживал в таком вот вертячем кресле на косилках и жнейках одного вологодского колхоза; затем прошел задами дачного поселка, огороженного ячеистой металлической сеткой от бродяг, подобных мне. Дорога – две заросшие колеи, полные воды и палых листьев, – вела под полог леса, и, хотя сильно смерклось, я знал, что пойду по ней, куда бы она ни вывела. Мне бы жить в штате Теннеси во времена Майн Рида, описания которого я вижу, как если бы сам там присутствовал и действовал, кочевать под открытым небом, потому что, увы, я был и остаюсь мужчиной, в отличие от большинства этих общественных глистов; уж там бы я наверное нашел себе друга…