— Нам больше не задают никаких уроков, господин Клингеман, в июле мы получаем аттестат зрелости.
— Так вы и в самом деле на будущий год уже станете студентом?
— На будущий год? Осенью! — При этом он щелкнул по газете, которую держала тетка.
— Что тебе нужно, невоспитанный мальчишка?
— Тетя, будешь ты навещать меня в Вене?
— И не подумаю! Буду рада избавиться от тебя.
— Вот едет господин Рупиус, — сказал Рихард.
Берта опустила газету. Она взглянула туда, куда был устремлен взгляд Рихарда. По аллее из города служанка катила кресло на колесах, в котором сидел мужчина с непокрытой головой, мягкая шляпа лежала у него на коленях, плед спускался с колен на ноги. Лоб у него был высокий, волосы гладкие, белокурые, поседевшие на висках, глаза большие, выразительные. Проезжая мимо скамьи, он только слегка склонил голову, но не улыбнулся. Берта знала, что он наверняка велел бы остановиться, если бы она была одна; он посмотрел только на нее, и его приветствие словно бы предназначалось ей одной. Ей показалось, что взгляд его никогда еще не был так серьезен, как сегодня. Это очень опечалило ее, потому что она чувствовала глубокую симпатию к этому разбитому параличом человеку. Когда он проехал, Клингеман сказал:
— Бедняга! А женушка, должно быть, опять в Вене?
— Нет, — чуть ли не сердито ответила Берта, — я говорила с нею час тому назад.
Клингеман замолчал, так как почувствовал, что дальнейшие замечания о таинственных поездках фрау Рупиус противоречили бы его репутации свободомыслящего человека.
— Он действительно больше никогда не сможет ходить? — спросил Рихард.
— Никогда, — ответила Берта.
Она знала это, потому что ей однажды сказал об этом сам господин Рупиус, когда она навестила его в те дни, что жена его была в Вене. Но сегодня он показался ей особенно несчастным, ибо, как раз когда господин Рупиус проезжал мимо, она, читая газету, увидела имя человека, которого считала счастливцем. Невольно прочла она еще раз: «Наш знаменитый соотечественник Эмиль Линдбах несколько дней тому назад вернулся в Вену после гастролей в Испании и во Франции, которые принесли ему шумный успех. В Мадриде замечательный артист имел честь играть в присутствии королевы. 24-го числа сего месяца Линдбах примет участие в благотворительном концерте в пользу жителей Форарльберга, пострадавших от недавнего наводнения[18], концерт этот вызывает живой интерес у публики, несмотря на конец сезона».
Эмиль Линдбах! Берте было довольно трудно представить себе, что это тот самый человек, которого она прежде любила, — когда же это было? — двенадцать лет тому назад. Двенадцать лет! Она почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо, будто ей вдруг стало стыдно, что она так постарела.
Солнце зашло. Берта взяла мальчика за руку, распрощалась со всеми и медленно пошла домой. Дом, где она жила, стоял на одной из новых улиц; из окон второго этажа открывался вид на холмы, напротив расстилался большой пустырь. Берта поручила своего малыша служанке, села у окна, взяла газету и стала опять читать. У нее была привычка просматривать прежде всего новости искусства; привычка эта укоренилась с детства, когда она обычно ходила с братом, — с тем, что стал актером, — на галерку Бургтеатра[19]. Ее интерес к искусству, естественно, возрос, когда она стала учиться в консерватории; тогда она знала имена даже самых незначительных актеров, певцов, пианистов, а позже, когда ей пришлось перестать ходить в театр и заниматься в консерватории, когда пришлось распрощаться с мечтами об артистической карьере, у нее все же осталось какое-то чувство причастности к этому радостному миру, напоминавшее тоску по родине. Однако уже в последние годы ее жизни в Вене все это почти утратило для нее значение, а с тех пор, что она поселилась в этом городе, и вовсе перестало занимать, так как высшим художественным наслаждением, которое здесь могли предложить, были случайные любительские концерты. В первый год своего пребывания в этом городе она участвовала в одном из таких концертов в ресторане «Красное яблоко» — сыграла с одной местной дамой в четыре руки два марша Шуберта. Она так волновалась тогда, что поклялась никогда больше не выступать публично, и была даже довольна, что прервала свою артистическую карьеру. Чтобы стать артисткой, нужно иметь совсем иной характер, такой, например, как у Эмиля Линдбаха. Да, он рожден для эстрады! Она поняла это сразу, когда увидела, как он вышел На подмостки во время ученического концерта, как непринужденно откинул назад волосы, как насмешливо-высокомерно взглянул на публику, а после первых аплодисментов поклонился так спокойно, будто давно привык к успеху. Удивительно! Думая об Эмиле Линдбахе, она представляла его себе таким же юношей, почти мальчиком, каким он был тогда, когда они знали и любили друг друга. А между тем совсем недавно, сидя однажды вечером в кафе с деверем и невесткой, она увидела в иллюстрированном журнале его фотографию, он очень изменился. Он не носил больше длинных волос, черные усы были словно оттянуты щипцами книзу, шею подпирал необыкновенно высокий воротник, галстук был повязан по новой моде. Невестка нашла, что он похож на польского графа.
Берта снова взяла газету, чтобы читать дальше, но было уже слишком темно. Она встала, позвала служанку. Та принесла лампу, накрыла на стол. Берта поужинала с мальчиком при открытом окне. Она испытывала сегодня особенную нежность к сыну и думала о том времени, когда еще был жив ее муж; множество воспоминаний всплыло в ее душе. Когда она укладывала Фрица в постель, взгляд ее задержался на портрете покойного мужа в овальной темно-коричневой раме, висевшем над кроватью. Он снялся во весь рост, во фраке с белым галстуком, с цилиндром в руке, на память о дне их свадьбы. В ту минуту Берта ясно почувствовала, что Клингеман насмешливо улыбнулся бы при взгляде на этот портрет.
Когда ребенок заснул, она села за рояль, как делала часто перед сном, не потому, что увлекалась музыкой, но чтобы не ложиться спать слишком рано. Она играла обычно те немногие вещи, которые еще хорошо помнила, — мазурки Шопена, какой-нибудь отрывок из сонаты Бетховена, Крейслериану, случалось ей и фантазировать, но дело не шло дальше нескольких аккордов, всегда одних и тех же. Сегодня она начала прямо с этих аккордов, но брала их несколько тише, чем обычно, затем попробовала модулировать, и когда долго не умолкало последнее трезвучие, которое она взяла с педалью — руки она уже опустила, — она с тихой радостью прислушивалась к ласково овевавшим ее звукам. Теперь ей вспомнилось замечание Клингемана: «Музыка заменяет вам все».
Действительно, он не совсем неправ. Музыка, должно быть, заменяла ей многое. Но все? О нет.
Что это? Чьи-то шаги на другой стороне улицы… Ну, в этом нет ничего удивительного. Однако это были размеренные, неторопливые шаги, будто кто-то ходит взад и вперед. Она встала и подошла к окну. Совсем стемнело, и она не могла сразу разглядеть человека, который там прогуливался, но знала: это Клингеман. Что за притча! Уж не собирается ли он спеть ей серенаду?
— Добрый вечер, фрау Берта, — сказал он, в темноте она увидела, как он приподнял шляпу.
Она смущенно ответила:
— Добрый вечер.
— Вы очень хорошо играли, сударыня.
— Вот как? — спросила Берта, но так тихо, что он, должно быть, и не расслышал.
Секунду он постоял, затем сказал:
— Доброй ночи, спите спокойно, сударыня.
Он произнес слово «спите» таким тоном, что оно прозвучало как бесстыдный намек. Берта подумала: теперь он пойдет к своей кухарке. Вдруг она вспомнила, что ей передавали уже давно, но о чем она с тех пор почти забыла: будто в его комнате висит картина, прикрытая небольшой занавеской, изображающая сладострастную сцену. Кто же рассказал ей это? Ах да, фрау Рупиус, прошлой осенью во время прогулки по берегу Дуная, а та слышала это от кого-то другого — от кого же? Нет, какой гадкий человек! Берта почувствовала себя почти порочной, оттого что ей приходили в голову подобные мысли. Она постояла еще немного у окна. Ей казалось, будто позади у нее тяжелый день. Она задумалась, что же, собственно, случилось сегодня, и с удивлением созналась себе, что это в конце концов был такой же день, как сотни других минувших дней, как многие, многие дни.