Вторая новелла: «Крушение», Ф. Скотт Фиццжеральд, 1936
Что случалось? — вот вопрос, не дающий покоя Фицджеральду, который в конце как-то раз сказал, что «бесспорно, вся жизнь — это процесс постепенного распада».[234] Как осмыслить такое «бесспорно»? Прежде всего, мы можем сказать, что жизнь не перестает вовлекаться во все более и более жесткую и усохшую сегментарность. Для писателя Фицджеральда морские путешествия, с их четкими сегментами, поизносились. При переходе от сегментов к сегментам имели место также экономический кризис, потеря богатства, усталость и приближение старости, алкоголизм, неудача в супружестве, подъем кинематографа, появление фашизма и сталинизма, утрата успеха и таланта — даже там, где Фицджеральд хочет обнаружить свой талант. «Страшные, неожиданные удары, наносимые извне (или так кажется, что извне)», которые продолжаются посредством слишком означающих купюр, заставляя нас переходить от одного термина к другому в последовательных бинарных «выборах»: богатый — бедный… Даже когда изменение происходит в другом смысле-направлении, нет ничего, что компенсирует ожесточение и старение, сверхкодирующих все, что происходит. Вот она — линия жесткой сегментарности, вводящая в игру большие массы, даже если изначально она была гибкой.
Но Фицджеральд говорит, что есть и иной тип крушений, с совершенно иной сегментарностью. Нет больше великих купюр, а есть микротрещины, как на тарелке; они куда как тоньше и гибче, они возникают, скорее, тогда, когда на другой стороне все идет к лучшему. Если на этой линии и есть также старение, то не тем же самым образом — мы стареем здесь лишь тогда, когда не чувствуем старения на другой линии; мы замечаем старение на другой линии лишь тогда, когда «оно» уже произошло на этой линии. В такой момент, не соответствующий возрасту другой линии, мы достигаем степени, кванта, интенсивности, за пределы которых не можем выйти. (Очень деликатное дело такая история интенсивности — самая прекрасная интенсивность становится вредоносной, если в данный момент превосходит наши силы; нужно суметь продержаться, быть в форме.) Но что же именно произошло? На самом деле ничего определенного или заметного; молекулярные изменения, перераспределения желания — такие, что, когда что-то происходит, то самость [moi], ожидавшая этого, уже мертва, или же тот, кто ожидал бы этого, еще не прибыл. На сей раз толчки и крушения в имманентности ризомы, а не в великих движениях и больших купюрах, определяемых трансцендентностью дерева. Трещина подходит «почти незаметно, но осознаешь ее потом как нечто внезапное». Такая молекулярная линия более гибка, но не менее тревожна, даже куда более тревожна, она не просто внутренняя или личная: она также все вводит в игру — но в ином масштабе и в иных формах, с сегментациями иной природы — ризоматики, а не древовидности. Микрополитика.
Кроме того, есть еще и третья линия, подобная линии разрыва, отмечающая взрыв двух других, их встряску… в пользу кое-чего иного? «Из этого я заключил, что выжившие сумели тем или иным способом начать новую жизнь. Это дело серьезное — не то что бежать из тюрьмы, возможно, лишь затем, чтобы угодить в другую, а то и в ту же самую». Здесь Фицджеральд противопоставляет разрыв и структурные псевдокупюры в так называемых означающих цепочках. Но он также отличает разрыв от более гибких, более подземных связей или отростков типа «путешествия» или даже молекулярной транспортировки. «„Побег“, „бегство прочь от всего“, о котором так много говорят — это же просто прогулка внутри западни, пусть даже маршрут пролегает через Южные Моря, пригодные лишь для тех, кто желает плавать по ним на яхтах и писать морские пейзажи. Начать новую жизнь — значит отрезать пути назад; здесь уже ничего не восстановишь, потому что прошлое перестает существовать.» Возможно, путешествия всегда будут возвратом к жесткой сегментарности? Не являются ли они всегда нашими папочкой и мамочкой, коих мы встречаем, когда путешествуем, подобно Мелвиллу, даже в такую даль, как Южные Моря? Затвердевшие мускулы? Следует ли полагать, будто гибкая сегментарность сама реформирует — под микроскопом, в миниатюре — большие фигуры, к которым она намеревается убежать? Во всех путешествиях взвесьте незабываемую фразу Беккета: «Насколько я знаю, мы путешествуем не ради удовольствия от самого путешествия; мы глупы, но не настолько».
В таком разрыве улетучилась не только материя прошлого, но и форма того, что произошло, чего-то невоспринимаемого, которое произошло в летучей материи и более уже не существует. Мы сами стали невоспринимаемыми и незарегистрированными в неподвижном путешествии. Ничего больше не может произойти, ничего не произошло. Никто более ничего не может сделать для меня или против меня. Мои территории — вне захвата, и не потому, что они воображаемы, а напротив: потому что я сам собираюсь их расчерчивать. С войнами — большими и малыми — покончено. С путешествиями, которые всегда тянут к чему-то еще, покончено. У меня нет более никакой тайны, ибо я утратил собственное лицо, форму и материю. Я теперь не более чем линия. Я стал способным любить, но не абстрактной универсальной любовью, а той, какую собираюсь выбрать и которая собирается выбрать меня, вслепую, выбрать моего двойника, так же лишенного самости, как и я. Мы спаслись любовью и для любви, отказавшись от любви и от себя. Мы не более чем абстрактная линия, подобная стреле, рассекающей пустоту. Абсолютная детерриторизация. Мы стали как все, как весь мир, но на такой манер, каким никто не может стать как все, как весь мир. Мы нарисовали мир на себе, но не себя на мире. Мы не должны говорить, будто гений — это экстраординарный человек или будто каждый несет в себе гения. Гений — это тот, кто знает, как превратить весь мир в становление (возможно Улисс — неудавшаяся амбиция Джойса, в чем почти преуспел Паунд). Мы вступили в становления-животным, становления-молекулярным и, наконец, становления-невоспринимаемым. «Я складываю с себя обязанности пополнять кассу, из которой платят пособия безработным, — складываю раз и навсегда. Пьянящая злобная радость не проходила… Но уж зато я постараюсь быть примерным псом, и, если вы мне швырнете кость побогаче, я, может, даже лизну вам руку».* Откуда такой отчаянный тон? Нет ли у линии разрыва или подлинного ускользания собственной опасности, куда худшей, чем другие? Время умирать. В любом случае, Фиццжеральд предлагает нам различать три линии, пересекающие нас и компонующие «жизнь» (заглавие произведения Мопассана). Линия купюры, линия трещины, линия разрыва. Линия жесткой сегментарности, или молярной купюры; линия гибкой сегментации, или молекулярной трещины; линия ускользания или разрыва, абстрактная, смертельная и живая, не сегментарная.
Третья новелла: «История пропасти и подзорной трубы», Пьеретт Флетьо, 1976
Бывают сегменты более-менее близкие и более-менее удаленные. Похоже, что сегменты окружают некую пропасть, своего рода огромную черную дыру. На каждом сегменте есть два вида надзирателей, близко-подглядывающие [courts-voyeurs] и далеко-подглядывающие [longs-voyeurs]. То, за чем они следят, — это движения, толчки, нарушения, беспорядки и мятежи, производимые в пропасти. Но есть и большое различие между двумя типами наблюдателей. У близко-подглядывающих простые подзорные трубы. В пропасти они видят контур гигантских клеток, великих бинарных делений, дихотомий, хорошо определенных сегментов типа «классная комната, барак, H.L.M.[235] или даже страна, увиденная с самолета». Они видят ветви, цепи, ряды, колонны, домино, борозды. Порой на кромках они обнаруживают плохо начерченную фигуру, дрожащий контур. Тогда они находят ужасный лучевой Телескоп. Он служит не для того, чтобы видеть, а чтобы вырезать, выделять. Именно такой геометрический инструмент испускает лазерный луч, обеспечивает повсюду царство великой означающей купюры и восстанавливает молярный порядок, тут же оказывающийся под угрозой. Вырезающий телескоп сверхкодирует все что угодно; он работает в плоти и крови, но сам — лишь чистая геометрия, геометрия как дело Государства, а физика близко-подглядывающих находится на службе у такой машины. Но что такое геометрия, что такое Государство, кто такие близко-подглядывающие? Вот вопросы, лишенные смысла («я говорю буквально»), ибо речь идет даже не о том, чтобы определять, а о том, чтобы эффективно чертить линию, которая более не линия письма, чертить линию жесткой сегментарности, где каждый и весь мир будет осужден и исправлен согласно своим индивидуальным или коллективным контурам.