А ночью эти самые стены окружили парфяне. Их легкая авиация кружила над Зевгмой, готовая сбросить зажигательные бомбы. Вестник, приладив длинный мегафон к своей противопылевой маске, передал в ставку командования: «У вас есть одна ночь, чтобы оплакать сына». Все легионеры и оксилиарии[41], сгрудившись среди пожитков, оставленных в лагере их погибшими друзьями и соратниками, слышали это и сетовали, что никому, видать, не суждено встретить закат следующего дня.
Красс не стал тратить время на ободрение и увещевание своих главных советников. Гнев захлестнул его с такой неотвратимостью, что полководца едва хватило на несколько рассеянных слов («Крепитесь, Рим смотрит на вас!» – вроде бы бросил им Красс), после чего он повелел своим ликторам безотлагательно взять штурмом кастрюлю с оракулом и представить пред очи его всех Минервиных девственников, которых он намеревался самолично допросить, оскопить и прирезать.
Девственников (с лицами весьма перепуганными и смиренными) вскоре привели. Их бросили на пол и приставили им к горлу острые концы гладиев[42], и в таком положении Красс их с пристрастием допросил. Отроки поклялись, что никоим образом не влияли на вычисления машины и что более того, на них никоим образом и нельзя повлиять, раз уж злосчастную монету благополучно извлекли из механизма.
Тогда Красс, уже почти синий от горя и ярости, сказал им:
– Вы утверждаете, что машина работала безупречно. И тем не менее от двенадцати когорт остался ровным счетом пшик – так, несколько дезертиров на весь лагерь. Священное знамя нашего народа, аквила, – в руках неприятеля. Слава республики поругана. Если грядущие поколения и вправду будут помнить мое имя, так только запятнанное стыдом позорного разгрома, не менее ужасного, чем при Каннах или в Кавдинском ущелье[43]. Так поведайте же мне, инженеры, с какого адского перепугу я должен считать сие пророчество безупречным? Или это мстительная тень убиенного Фурия вернулась вставлять мне шпильки в колеса?
Минервины девственники сбились перед ним в стадо, обмениваясь паническими взглядами и не решаясь заговорить, однако острия гладиев настойчиво побуждали их к самовыражению, и главный среди них сумел взять себя в руки. Вот что он сказал (и по ходу речи лица обступивших его солдат мрачнели все больше от понимания того, какая судьба их всех ожидает):
– Господа… консул… и вы, ваши сиятельства! Если вы всех нас поубиваете, гибель наша будет безвинной и напрасной, ибо мы производили все вычисления как положено. Обратите внимание, что и мы не избегнем общей участи. Если окажется, что положительный ответ машины завел нас в ловушку, нас тоже ждут меч парфянский и дрот.
Несколько часов, что прошли с тех пор, как мы впервые услыхали о вашем… я скажу – не разгроме, но неудаче… мы потратили на отчаянные попытки ревизии искусственного разума, приданного нами машине, и ее ответов. И мы не нашли иного объяснения произошедшему, уважаемые господа, кроме этого…
Марк Фурий Медуллин долгими неделями рассказывал машине о битвах и не менее долгими – о трагических судьбах и роке. Он начинял ее историями о том, как убийством платят за убийство, как поколения вырезают целые поколения, как боги потешаются над теми, кого безжалостно уничтожили. Машина была вскормлена местью и вспоена, не побоюсь этого слова, трагической иронией.
Марку Фурию не было нужды портить машину, чтобы она сокрушила тебя, консул; на самом деле, если бы обнаруженная нами монетка осталась внутри, механизм дал бы сбой и предостерег тебя от битвы с парфянами. Мы все остались бы в безопасности. Но создатель оракула знал, что ты убьешь его. И что найдешь монету – тоже. Он был уверен, что ты изымешь ее из машины, чтобы добиться точных предсказаний. И он знал, что машина, воспитанная на бесконечных циклах возмездия, внесет в вычисления еще одну переменную – саму себя как орудие неотвратимого, катастрофического фатума, мотивируемого не чем иным, как иронией. В уравнения судеб она вставит в качестве важнейшего фактора свои собственные пророчества – и, о да, если бы она этого не сделала, то доказала бы свою нерадивость, некомпетентность и частичную слепоту. Машина сработала идеально, в полном соответствии с тем, чему ее учили, и организовала достойную мировой истории катастрофу.
Твой инженер, Марк Фурий Медуллин, сделал нас всех – и машину, и людей – орудием своего возмездия.
Выслушав это, ликторы, советники и отроки, даже сам Красс – все простерлись в изнеможении на полу. Обозревая безнадежное положение, в котором оказались, они понимали, что мальчик прав. Механический оракул оценил ресурсы, определил инструменты и состряпал первосортную трагедию. Все они были шпильками в его безмолвных махинациях, а пустыня – разграфленной табличкой. Стройные порядки легионеров – гастаты, принципы, триарии – скользили, как бусинки абака в пазах, послушно ворожа пока еще не сбывшуюся немыслимую беду. О, машина работала быстро, и не пройдет и нескольких дней, как плоды ее трудов докатятся – на чисто механической передаче – до самого Рима.
Пророчество сбудется до последней детали, глумливо перекувырнувшись с ног на голову и тем не менее оставшись верным собственной букве! Все, что им теперь оставалось, – ждать, когда ее величество ирония сделает последний ход.
Окончание истории хорошо известно и отражено с достаточной полнотой и у Плутарха, и у Кассия Диона[44].
Наутро парфянский полководец Сурен проплыл над Зевгмой в колеснице, украшенной перьями и нарисованными на бортах глазами, и объявил сгрудившимся внизу солдатам, что он готов принять капитуляцию Римской армии и предлагает им право свободного прохода по его землям назад, к дому, если они публично смирятся с поражением.
Красс попытался толкнуть центурионам некую речь, в которой упоминались непобедимый римский дух, сила, которая всем нам сейчас так нужна, и желание умереть славной смертью. Однако солдаты уже знали историю стохастикона от стражников, которым вчера случилось внимать плачевным откровениям счетного отрока, и никакого желания с честью сгинуть, служа взбесившейся машине, они не испытывали. Когда они пригрозили восстать, Красс сдался и вместе со своим ликторами и горсткой офицеров вышел из ворот на переговоры с Суреном.
Все мы слышали, как Красс пешком встретился с парящим на летательной машине парфянским военачальником и как последний не преминул хорошенько пройтись по тому факту, что сам Рим сейчас стоит перед ним, униженный и в пыли. Сурен велел Крассу подняться на борт левитация, чтобы оба они могли отправиться в Ктесифон для переговоров.
Слышали мы и о том, как Красс занес ногу на подножку летательного аппарата, чтобы подняться на борт, а Сурен взял да и дернул на пару дюймов вперед, так что римлянин шлепнулся наземь. Нет, Сурен тут же изысканно извинился, но когда Красс снова встал на подножку, Сурен снова отпустил зажигание, и Красс снова упал. Нам рассказывали, как римские воины повыхватывали мечи, чтобы отомстить за столь наглое оскорбление, нанесенное их командиру, и какая свалка за этим последовала, и как маленькая, но гордая римская армия – вернее, то, что от нее осталось, – была в одночасье вся перерезана. И как Красс лежал среди трупов лицом вниз и рыдал.
История не сохранила данных о том, был ли он убит парфянином или это один из его же ликторов прикончил своего полководца, дабы избавить его от унизительной смерти под варварским клинком. Как бы там ни было, а один из богатейших людей, каких только знал мир, расстался с жизнью.
Тело его погрузили в колесницу, и Сурен в сопровождении своего воздушного конвоя отбыл в Ктесифон. И воистину к полудню того дня Красс, как и было указано в пророчестве, вступил в стольный град Парфянского царства.
Жалкие остатки римской армии – тысяча человек, быть может, – сумели спастись из Зевгмы. Остальные капитулировали и были взяты в плен. Что с ними сталось, нам неизвестно, но есть один любопытный слух, что будто бы царь Парфии в конце концов подарил их императору Хань, что за дальней Татарией, и что их потомки и по сей день живут на востоке, в месте, именуемом Ля-Гань, ибо были они легионерами.