* * *
Говорят, что бумага – изобретение китайское. В то время как в европейской бумаге мы видим только предмет практической необходимости, и ничего больше, при взгляде на бумагу китайскую или японскую мы воспринимаем от нее какую-то теплоту, доставляющую нам внутреннее успокоение. Одна и та же белизна носит совершенно иной характер в бумаге европейской, с одной стороны, и в бумаге японской хосё либо белой китайской тоси – с другой. Поверхность европейской бумаги имеет склонность отбрасывать от себя лучи, в то время как поверхность хосё и тоси мягко поглощает в себя лучи света, подобно пушистой поверхности первого снега. Вместе с тем листы этих сортов бумаги очень эластичны на ощупь и не производят никакого шума, когда их перегибаешь или складываешь. Прикосновение к ним дает то же ощущение, что и прикосновение к листьям дерева: бесшумности и некоторой влажности. Говоря вообще, при виде предметов блестящих мы испытываем какое-то неспокойное состояние. Европейцы употребляют столовую утварь из серебра, стали либо никеля, начищают ее до ослепительного блеска, мы же такого блеска не выносим. Мы тоже употребляем изделия из серебра: кипятильники, кубки, графинчики и т. п., но никогда не начищаем их до блеска. Наоборот, мы радуемся, когда этот блеск сходит с поверхности предметов, когда они приобретают налет давности, когда они темнеют от времени. В каких семьях не случается, что непонятливая прислуга начищает до блеска серебряные вещи, уже отмеченные знаком времени, и получает за это выговор от хозяев. В последнее время в китайских ресторанах всюду стали подавать на оловянной посуде – вероятно оттого, что китайцам нравится цвет, который эта посуда приобретает от времени. Пока она нова, она не производит хорошего впечатления, будучи похожей на алюминиевую. Но китайцы не оставляют ее в покое до тех пор, пока она не приобретает благородного отпечатка времени. Часто на такой посуде бывает выгравирован какой-нибудь стихотворный текст, который, по мере того как металл темнеет, все больше начинает гармонировать с его фоном. Таким образом, олово – дешевый легкий металл с ярким блеском – приобретает постепенно глубину, какая бывает свойственна красной туши, и матовую солидность. Китайцы любят также камень, называемый нефритом. Эта удивительная легкая муть, этот густой тусклый блеск, чувствуемый в самой глубине камня, где как будто застыл кусок старинного воздуха, слежавшегося в течение столетий, – прелесть всего этого дано чувствовать едва ли не одним лишь людям Востока. Нам, японцам, тоже не совсем понятно, что именно привлекает китайцев в этом камне, не обладающем ни цветом рубина и изумруда, ни блеском алмаза, но, когда мы видим его мутную поверхность, он кажется нам именно «китайским» камнем, мы чувствуем, что в этой мути, имеющей какую-то глубину, отложился осадок многовековой культуры, и мы уже не удивляемся тому, что китайцы так любят цвет, блеск и вещество этого камня. То же самое и с хрусталем. В последнее время хрусталь в больших количествах импортировался из Чили, но чилийский хрусталь по сравнению с японским имеет один недостаток: он чересчур прозрачен. Гораздо солиднее выглядит японский хрусталь, добываемый в Косю: в его прозрачности разлита легкая муть, а так называемый хрусталь с прожилками содержит в глубине примесь какого-нибудь непрозрачного твердого вещества – он очень ценится японцами. Даже стекло китайского производства, носящее название «ченлунского стекла», пожалуй, ближе к нефриту либо к янтарю, чем к стеклу. Искусство производства стекла уже давно было известно на Востоке, но оно так и не получило того развития, какое получил фарфор, что опять-таки связано с особенностями нашего национального характера. Я не хочу этим сказать, что мы не любим вообще ничего блестящего, но мы действительно отдаем предпочтение тому, что имеет глубинную тень, а не поверхностную ясность. Это тоже блеск, но с налетом мути, которая неизбежно вызывает в представлении лоск времени, – безразлично, будет ли это натуральный камень или же из искусственного материала сделанный сосуд. Впрочем, выражение «лоск времени» звучит несколько сильно, правильнее было бы сказать – «заселенность руками». В Китае есть слово «шоуцзэ», а в Японии – «нарэ». И то и другое слово обозначает глянец, образовывающийся в течение долгого времени на предметах, которых касаются человеческие руки: от постоянного обращения одного и того же места в руках жировое вещество проникает и впитывается в материю предмета, в результате чего и получается именно «засаленность от рук». Таким образом, выражение «поэтический вкус – вещь холодная» можно перефразировать и так: «поэтический вкус – вещь нечистоплотная». Нельзя отрицать того, что в «художественную изящность», радующую наш взор, одним элементом входит некоторая нечистоплотность и негигиеничность. Европейцы стремятся уничтожить всякий след засаленности, подвергая предметы жестокой чистке. Мы же, наоборот, стремимся бережно сохранить ее, возвести в некий эстетический принцип. Быть может, все это – аргументация стороны, просто не желающей сдавать своих позиций, но мы знаем, что причины родят следствия: мы действительно любим вещи, носящие на себе следы человеческой плоти, масляной копоти, выветривания и дождевых подтеков. Мы любим расцветку, блеск и глянец, вызывающие в нашем представлении следы подобных внешних влияний. Мы отдыхаем душой, живя в такого рода зданиях и среди таких предметов, – они успокаивающе действуют на наши нервы. И я всегда думаю о том, что в больницах, поскольку они обслуживают японских пациентов, не следовало бы допускать ярко блестящих и совершенно белых цветов для больничных стен, операционных халатов и медицинских инструментов, а употреблять тона темные и мягкие. Если бы больные проходили курс лечения в японских комнатах с песчаной штукатуркой стен, лежа на циновках, то это, несомненно, вносило бы успокоение в возбужденное состояние больного. Отчего мы не любим ходить к зубным врачам? Оттого что не переносим этого неприятного звука бормашины, но в еще большей степени, я думаю, оттого, что видим чрезмерное изобилие стекла и блестящих металлических предметов, которые заставляют нас внутренне содрогаться. Во время жестокой неврастении я однажды почувствовал ужас от известия, что вернулся из Америки на родину зубной врач, вооруженный новейшими орудиями зубной техники. Я предпочитал ходить к отставшим от века дантистам, имеющим зуболечебные кабинеты в старинных японских домах, – таких врачей можно найти в маленьких провинциальных городишках. Конечно, медицинские инструменты, потемневшие от времени, – вещь неприятная, но все же если бы в Японии получила развитие своя собственная медицина, идущая в ногу с веком, то, вероятно, были бы изобретены такое оборудование и такой инструментарий, которые вполне гармонировали бы с общим тоном японских помещений. Вот еще один пример того, в чем мы несем ущерб от заимствований.
* * *
В Киото есть известный ресторан «Варандзия». До последнего времени здесь не пользовались электрическим освещением – ресторан был известен тем, что в его кабинетах горели свечи в старинных канделябрах. Я давно уже не был в этом ресторане, и когда весной этого года как-то зашел туда, то очень удивился, увидев в нем электрический свет, правда, приспособленный к японским фонарям в стиле «андон». Я спросил, с какого времени здесь стали пользоваться электричеством. Мне ответили, что с прошлого года, притом против собственного желания, по настоянию многочисленных посетителей, находивших, что свечи дают слишком слабый свет. Впрочем, для гостей, предпочитающих прежнее освещение, все также приносятся свечи. Я пришел, заранее предвкушая удовольствие посидеть при свечах, и поэтому попросил заменить ими электрические фонари. Когда это было сделано, я вновь почувствовал, что красота японских лакированных вещей в полной мере выявляется в обстановке именно такого полутемного, неверного света. Комната в «Варандзии», где я сидел, была небольшим уютным помещением для чайной церемонии, площадью в четыре с половиной циновки. Для почерневших от времени столбов ниши, где висит панно, и деревянного потолка был недостаточен свет даже от электрического фонаря «андон», но когда были принесены свечи, то в их слабом, колеблющемся, мигающем свете лакированный столик и расставленные на нем лакированные чашки приобрели совершенно новое обаяние, показав ту глубину и толщину глянца, которая чувствуется в дремлющей воде пруда. Глядя на эту обстановку, я понял, что изобретение нашими предками японского лака уруси и их пристрастие к блестящим, покрытым этим лаком предметам – совсем не случайность. Мой друг Саварвар рассказывал мне, что у них в Индии до настоящего времени пользуются лакированной посудой, считая употребление посуды фарфоровой дурным тоном. У нас же в Японии наблюдается совершенно обратное явление: за исключением случаев чайной и других церемоний теперь употребляется почти всегда и везде фарфоровая утварь, исключение делается лишь для лакированных столиков и чашек для супа, – вся остальная лакированная посуда считается признаком дурного вкуса. Возможно, что частичную роль сыграл здесь яркий свет, принесенный современными средствами освещения. И действительно, можно смело сказать, что прелесть лакированной посуды немыслима без одного привходящего условия: «темноты». В наши дни появилась лакированная посуда белого цвета, но в старое время обычным цветом ее был черный, коричневый или же красный – цвет ряда наслоений «темноты», естественно родившийся из окружающего мрака. Когда смотришь при дневном свете на лакированные блестящие шкатулки с яркой золотой росписью либо на такие же настольные пюпитры для книг и этажерки – они кажутся безвкусными, лишенными спокойной солидности, иногда даже мещански пошлыми. Но попробуйте заменить окружающий их дневной свет темнотою, попробуйте направить на них не лучи солнца или электрических ламп, а слабый свет японского светильника «томё»[186] либо свечи – и вся эта кажущаяся безвкусица спрячется куда-то глубоко на дно, вещь будет выглядеть строго и солидно. Несомненно, что старинные мастера, покрывая вещи лаком и нанося на них золотой узор, всегда имели в виду эту темноту комнат и предвидели тот эффект, какой должны дать лакированные вещи при слабом свете. Они не жалели позолоты, представляя себе, как будет выделяться золотой узор в темноте, как он будет отражать пламя слабого источника света. Короче говоря, золотая роспись на лакированных изделиях предназначалась не для того, чтобы ее можно было одним взглядом окинуть при ярком свете, а для того, чтобы показывать понемногу ее глубинный блеск, скрывая большую часть роскошного рисунка в темноте. В этом чувствуется какой-то барственный вкус. Зеркальный блеск не покрытой золотом части предмета, обрамленный темным фоном, отражая колеблющееся пламя свечи, зовет к мечтательности, говоря о невозмутимой глади покоя, иногда посещаемой ветерком. Как потеряли бы в своем очаровании и этот мир грез, создаваемый призрачными бликами свечей или светильника, и это биение пульса ночи, вызываемое колебанием их пламени, если бы в этой наполненной тенью комнате не было лакированных предметов. Глянцевые блики лакированных вещей создают впечатление то разбежавшихся по поверхности циновок веселых ручейков, то дремлющей в пруду воды, они то там то сям выхватывают из темноты лучи света, передают их тоненькими, робкими полосками, мелькающими искорками и как будто ткут золотой узор для покрова ночи. Для столовой посуды не плох и фарфор, но у фарфора нет той тени, нет той глубины, какую дает посуда лакированная. Прикосновение рукою к фарфору дает ощущение тяжести и холода. Кроме того, фарфор быстро нагревается и неудобен для горячего. Неприятно для уха и его звяканье. Лакированные же изделия дают ощущение легкости, мягкости и не издают тревожащих ухо звуков. Я ничего не люблю так, как эту живую теплоту и тяжесть супа, ощущаемые ладонью сквозь стенки лакированной суповой чашки, когда берешь ее в руки. Ощущение это подобно тому, когда держишь в руках нежное тельце новорожденного младенца. Вполне понятно, почему до настоящего времени посуда для супа делается из лакированного дерева: посуда фарфоровая не в состоянии вызывать таких ощущений. Когда вы снимаете крышку с фарфоровой чашки с супом, вы прежде всего сразу же различаете и его цвет, и все его содержание. В деревянной же лакированной чашке хорош именно этот первый момент, когда вы сняли крышку и несете чашку ко рту, любуясь, как на глубоком дне ее беззвучно покоится горячая влага почти того же цвета, что и стенки сосуда. Невозможно различить глазом, что именно скрыто во мраке внутри этой деревянной чашки, но тихое колыхание супа передается вашей руке; по капелькам, образовавшимся на верхнем крае стенок чашки, вы судите, что из нее поднимается пар; еще не прикоснувшись к ней губами, вы уже предчувствуете вкус содержимого по тому аромату, который несет с собою тот пар. Как отличается восприятие этого момента от того, когда суп подается вам по-европейски, в плоской белой тарелке! В этом моменте есть даже что-то мистическое, что-то от настроений дзэн-буддизма[187].