— Нет, да и не буду, — отвечал я.
— Отчего же, а я бы советовал.
— Да боюсь, язык проглотишь, — отвечал я, смеясь.
— Проказник вы эдакий, — заметил чиновник дружески, — а нуте-с, — продолжал он, — с нашим секретарем правления знакомы?
— Также нет.
— Странное дело, — заметил чиновник, нахмуря брови, — странное дело, — повторил он, — а вот, я вам доложу, я так послужил на свой пай, и там и сям был, и по таможне, и по разным частям; ну, да уж нечего говорить, не в похвальбу сказать, даром надворным советником не сделают.
— Конечно, — заметил я.
— Да-с, не к тому, — прервал чиновник, — я ведь, извольте видеть, — продолжал он, — я, признаться сказать, много в свою жизнь видел разного быта: так вот-с, как эдак где завернут военные, полк там, что ли, команда ли какая: ну, глядишь, со всеми и познакомился, тот зовет на фриштик, тот на обед, тот на ужин, везде винцо, закусочка; глядишь, и не видишь, как время уходит; занялся службою, а там, глядишь, и пошли и поехали, то к тому, то к другому.
— Время на время не приходит, — заметил я.
— Кто говорит, — произнес чиновник, — действительно, ваша правда; а, однако, все-таки бы можно; ну да там как угодно. А вот-с позвольте спросить, с Пушкиным, например, вы знакомы?
— Знаком, и очень, — отвечал я.
При этом толстенький мой чиновник с красноватым носиком значительно нахмурил брови и произнес таинственно:
— Напрасно-с, доложу вам.
— От чего же? — произнес я с удивлением.
— Да так, знаете. Конечно, — продолжал чиновник, — и наш Иван Никитич его покровительствует, ну да их дело другое: наместник16, ему никто не указ; а откровенно вам доложу, так-с, между нами будь сказано, я, на месте Ивана Никитича, я бы эдакого Пушкина держал в ежовых рукавицах, в ежовых что называется.
Я улыбнулся, а он продолжал:
— Ну да что там о наместнике: наместник как угодно, а вам все бы, казалось, подальше лучше, — прибавил он.
— Да отчего же вы так думаете? — прервал я.
— Да так-с, доложу вам: Пушкин сорвиголова, а что он значит, например: мальчишка, да и только; велика важность — стишки кропает, а туда же — слова не даст выговорить; ну, а ему ли с нашим братом спорить; тут и поопытнее, да и не глупее его. Ну, да представьте себе, намедни-с как-то столкнулся я с ним нечаянно; да я, признаться, и говорить-то бы с ним не стал, да так как-то пришлося; так что бы вы думали?
— Право, не знаю, — сказал я.
— Не слыхали-с? просто доложу вам: я что-то рассказывал дельное, разумеется, пустого говорить я не привык, да и не буду; а он вдруг, как бы вы изволили думать, вдруг, ни с того ни с сего, говорит: позвольте усомниться. При этом, грешный человек, меня взорвало: что ж, мол, это такое, значит, стало, я вру, ну и посчитались немножко. Да это все не беда, а все бы я вам советовал: подальше лучше.
— Все это может быть, — заметил я, — что вы и посчитались; но я из этого еще ничего не вижу.
— Да как ничего? — продолжал мой знакомец, — ну-с, а о наряде что вы скажете?
— Какой наряд, чей наряд?
— Да Пушкина-с.
— Что ж такое?
— Как что? да то, что ни на что не похоже, что за белиберда такая: фрак на нем, как фрак, а на стриженой голове молдавская шапочка, да так и себе погуливает.
— Так что ж такое?
— Да то, что нехорошо. Послушали бы вы, что говорят люди опытные, как, например, Аверий Макарович, Иван Ферапонтович, да вот этот еще, как бишь его, он из немцев... дай Бог память, статский советник, еще у него жена красавица.
— Не Е.ли? — прервал я с нетерпением.
— Ну, да, точно, точно Е., умнейший человек, доложу вам, ученейший; а вот послушали бы, что они говорят, да и я то же скажу; а впрочем, как угодно, — заключил чиновник, — не наше дело.
Так мы расстались. Из всего разговора моего знакомца при этой встрече я не понял, как говорят у нас по-татарски, ни бельмеса, но заметил, что при прощании чиновник не повторил обычного привета: «Душевно вас уважаю» — и вообще расстался со мною холоднее обыкновенного; видно, Пушкин насолил ему.
После этого разговора, при свидании с Пушкиным, я как-то забыл спросить его о чиновнике; но вскоре другие мне рассказали, как очевидцы, в чем заключался спор между моим знакомцем, душевно мне преданным, как он выражался, и Пушкиным.
Вот как это было: его пригласили на какой-то обед, где находился и Пушкин; за обедом чиновник заглушал своим говором всех, и все его слушали, хотя почти слушать было нечего, и наконец договорился до того, что начал доказывать необходимость употребления вина как лучшего средства от многих болезней.
— Особенно от горячки, — заметил Пушкин.
— Да таки и от горячки, — возразил чиновник с важностью, — вот-с извольте-ка слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать, человек, лет десять секретарем служил; так вот, он-с просто нашим винцом от чумы себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло. — При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?
У Пушкина глаза сверкнули: удерживая смех и краснея, он отвечал:
— Быть может, но только позвольте усомниться.
— Да чего тут позволить, — возразил грубо чиновник, — что я говорю, так-так; а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно как-то не приходится.
— Да почему же? — спросил Пушкин с достоинством.
— Да потому же, что между нами есть разница.
— Что ж это доказывает?
— Да то, сударь, что вы еще молокосос.
— А, понимаю, — смеясь, заметил Пушкин, — точно есть разница: я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю.
При этом все расхохотались, противник не обиделся, а ошалел. По воспитанию и понятиям он держался поговорки простолюдинов: брань на вороту не виснет; но Пушкин уронил его во мнении: с этой поры, пожалуй, не многие станут его слушать и заслушиваться, не возражая. «Да уж так бы и быть, — думал чиновник, — а то, прошу покорно, добро бы терпеть от человека, а то от мальчишки, который только что стишки кропает!»
Впоследствии Пушкин сам подтвердил мне справедливость этих рассказов.
Мой знакомец был из числа тех бахарей, которые почему-то в своем кругу получают исключительное право разговора, несмотря на то что разговор их без всякой остроты и мысли, сам по себе ничего не значит, а состоит по большей части из пошлых анекдотов, сплетней и перестановок имен собственных.
Подобные говоруны подобны тем писателям, в сочинениях которых, кроме болтовни, ничего нет, а посмотришь — сочинение раскуплено, все прочли. Отчего бы это? Не оттого ли, что подобные произведения не трогают самолюбия читателя, каждый прочтет, да и подумает, если не скажет, что «этот, дескать, г. NN, хотя и сочинитель, не умнее же меня, так, вздор какой-то пишет», — скажет, да и не ошибется; глядишь, и другие говорят то же; а между тем читают да читают.
При подобных сочинениях ни ум не восстает с своим требованием, ни сердце не просит участия; брось книгу, да и садись смело за карты, брось книгу, да и спи покойно; а между тем знаешь, что тогда-то вместо обыкновенных каблуков носили красные, что не всегда ходили в пальто: вот тебе и историческое сведение.
Кстати о наряде. Мы знаем из приведенного рассказа, что Пушкин носил молдавскую шапочку, но не знаем причины, по которой он носил ее. Выдержав не одну горячку, он принужден был не один раз брить голову; не желая носить парик (да к тому же в Кишиневе и сделать его было некому), он заменил парик фескою и так являлся в коротком обществе. Кажется, очень просто; но люди, так называемые глубокомысленные, как мой знакомец и ему подобные, привыкнув о всех толковать по-своему и всему давать свой толк, подозревали и в этом какой-то таинственный смысл, а какой — кто их знает.
Прежде моего знакомства с Пушкиным, в 20-м же году, он посетил Кавказ и Крым, где и начаты им его поэмы: «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан»[292