Что под этим разумел авторитет, понять, как кажется, трудно; но графиня поняла и согласилась.
— Это правда, — сказала она, — совершенно с вами согласна, и при том смело можно сказать, что у нас нынче вообще ничего не перенимают хорошего; вот хотя бы и Пушкина взять... — При этом слове графиня обратилась к Аделаиде. — Извини, милая, — сказала она, — он твой приятель. «Хорош приятель, подумала Аделаида, но не отвечала ни слова». — Да-с, продолжала графиня — хоть бы и Пушкина взять, — мне говорили, что он совершенный атеист, да чего говорят, я и доказательства имею: ну, да представьте себе, что он родную мать свою называет арапкою, родного дядю прозвал Буяновым; а уж по мне, кто не почитает родственников, тот и в Бога не верует.
— Это на него похоже, — с злобою проговорила Аделаида.
— А, ну поздравляю, — сказала графиня, обращаясь к Аделаиде, — поздравляю, — повторила она, — слава Богу: наконец то ты нас удостоила словом; стало быть, тебе лучше; не правда ли? ну, очень рада.
— Нет-с, тетушка, нисколько ни хуже, ни лучше; а если я молчала, так это оттого, что боялась помешать вам, и признаюсь, мне было даже страшно, мне казалось, что я в обществе профессоров.
«Э-э, — подумала графиня, — да как она раздражена еще! каково меня отделала, каково? Это стоит Пушкина: в профессоры меня пожаловала, а я ее девчонкой знала!..»
— Нет, милая, — произнесла графиня. — я ни профессором, ни профессоршей не была, да надеюсь, и не буду; а вот на эту минуту и без профессорства вижу, что ты действительно нездорова.
— Да я не знаю, тетушка, отчего вам это кажется?
— Чего, матушка, кажется! Таки просто нездорова. Право полечись, полечись, послушай меня.
С этими словами графиня встала и начала собираться к отъезду. Аделаида ее не удерживала.
Сборы графини обыкновенно были продолжительны, но тут как-то особенно, под влиянием неприятных впечатлений она спешила забрать все свои утвари, и рабочий мешок, и муфту, и табакерку, и разные мелочи, которые обыкновенно возила с собою.
Андрей Андреевич, по привычке, схватил в это время какой-то пузырек и держал наготове.
Графиня как ни спешила, но продолжала искать чего-то: муфта здесь, говорила она вполголоса, бинокль здесь, лорнет также.
— Да чего вы ищете, тетушка? — с нетерпением спросила Аделаида, желая поскорее спровадить графиню: Аделаиде было не до тетушки.
— Ничего, милая, не беспокойся, авось найду. — И графиня, продолжая свои поиски, повторяла шепотом: — Неужели я выронила, как выходила? Да нет, мне кажется, я сейчас его видела. Косыночка здесь, английский пластырь здесь... — И при этом графиня взглянула в сторону и свой пузырек увидела в руках Андрея Андреевича. — Ах! Он у вас, — проговорила графиня, кашляя, — а я ищу! Вот какие бывают странности! — прибавила она.
Прислужник почтительно подал. Графиня благодарила. Андрей Андреевич извинился, что не догадался подать ей прежде.
— Ничего, ничего, — говорила графиня, кашляя и смеясь, — ничего, очень вам благодарна, хорошо, что увидела.
— Вечно вы там, где вас не спрашивают, — мимоходом заметила Аделаида прислужнику; а прислужник скрылся, как испуганный заяц, сбежал с лестницы и, увидев возок графини, остановился, чтобы посадить графиню и извиниться снова.
Графиня как ни спешила уехать, но с обычными остановками прощалась с племянницей. Аделаида ее провожала.
— Воротись, милая, воротись, — говорила графиня, — ты в самом деле нездорова; право полечись, послушайся меня.
— Я последую вашему совету, тетушка, и с сегодняшнего дня засяду дома и не велю никого принимать к себе.
— Это опять лишнее, — произнесла графиня, возвысив голос.
— Уж это позвольте мне знать, тетушка, — заметила Аделаида.
— Конечно, конечно, ты не маленькая: это совершенно в твоей... — при этом графиня закашлялась, и слово: воле раздалось у подъезда.
Вслед за графиней все посетители исчезли.
Господин с оловянными глазами, приехавший к Аделаиде с утренним визитом, в санях, на лихом рысаке, не знал, как укрыть свою голову; оставалось одно: из воротника шубы сделать себе род капора. Будь все это в другое время, он, под предлогом размена шляп остался бы у Аделаиды на все утро; да как знать, быть может, просидел бы до вечера, а теперь скачи, да еще, быть может, схватишь ревматизм или горячку: а кто виноват? — приятель Греча? — совсем нет: виноват Пушкин, этот рифмоплет, в котором нет ничего особенного. Так по крайней мере думал авторитет, страдая от могучего ветра нашего севера; а между тем несмотря на то что голова его прозябла донельзя и широкая важность начинала сжиматься, сколько в этой голове роилось предположений: что могло рассердить Аделаиду? Кажется, в стихах ничего нет двусмысленного, и стишки само по себе преизрядные; не вздумал ли он вложить какую-нибудь записочку да, ни с того ни с сего, сделать вдруг декларацию, искать ее взаимности?.. так,! это понятно! напиши я или мне подобный — другое дело... а Пушкин... Ну конечно, есть на что рассердиться: или может быть, не было ли тут акростиха в роде объяснения? а ведь от подобных господчиков все станется!.. Но при этой мысли вдруг с перекрестка такой дунул ветер, что все предположения авторитета застыли и он, крикнув: пошел! — исчез в капюшоне.
В комнате Аделаиды было тепло, но ее щеголеватые ручки застыли как льдины; напрасно она приказала развести камин, напрасно она расхаживала по комнате — теплота отказалась ее лелеять, а Пушкин, которого она вздумала обидеть унизительным покровительством, так и веял на нее холодом.
— Что, как вздумает он напечатать! — подумала Аделаида, — да нет, этого быть не может... — И бедная Аделаида на эту минуту и забыла, что сплетни такая типография в свете, которая все и о всех и без цензуры печатает, и от блестящей столицы до темного захолустья рассылает все, как по телеграфу. И вот вечером того же дня, в лучшем обществе города, говорили о стихах Пушкина, написанных Аделаиде; все оценили их по достоинству, хотя каждый по-своему, но всего более занимало всех — это самая коротенькая строчка прозы; она-то и наделала столько шуму, как самой героине нашей, так и в городе. Что ж было это такое? да так, ничего, безделица: вместо должного числа, при похвальных стихах, было выставлено 1-е апреля[289
].
Само собой разумеется, что рассказ мой о Аделаиде Александровне есть отступление от хронологического порядка дневника моего. Все это было несколько лет позднее 20-го года, а именно в котором году, определить трудно: да и к чему это? довольно того, что этот рассказ, как мне кажется, достаточно выражает, какое имели превратное понятие о Пушкине.
Вот и в Кишиневе, в 20-м году, я помню разговор мой с одним чиновником Областного правления, с которым, вскоре по приезде моем в Бессарабию, я как-то случайно познакомился[290
].
До сих пор не знаю почему, этот человек отличал меня своим вниманием. Общего между нами, кажется, ничего не было: я молодой военный офицер, он — пожилой канцелярский чиновник; я пылок и юн, он стар и хладнокровен: почему бы, кажется, сойтись нам, разве потому только, что крайности сходятся. Но как бы то ни было, а при каждом свидании, где бы мы ни встретились, чиновник всегда первый подходил ко мне, начинал разговор о погоде, о том, о сем и кончал одним и тем же приветствием, что меня уважает душою. Спасибо ему, да что из этого?
Но вот, после двух-трех подобных встреч, чиновник подходит ко мне и начинает делать запросы.
— Давно я собирался спросить вас, — начал он, — да как-то все не удавалось.
— Что такое?
— Знакомы вы с бывшим нашим председателем уголовной палаты?
— С кем это?
— Да вот-с с Иваном Ферапонтовичем[291
].
— Нет, незнаком; а что-с?
— Да так-с, хороший человек, и семейство у него прекрасное, жена, доложу вам, отличная дама, а хозяйка такая, что другой в городе не отыщешь. Уж что ни подадут, так все отличное: варенье ли, соленье ли, наливочка ли — все, словом сказать, язык проглотишь. — При этих словах лицо моего знакомца как-то прояснилось, уста смаковали. — Так-таки и незнакомы? — заключил чиновник.