Когда кто-то сказал, что трудно на войне солдату, Чолпонбай возразил: труднее политруку Деревянкину. И все во взводе с ним согласились. Они знали, что Деревянкин начал войну в первые же ее минуты, был комиссаром разведроты, на второй день получил ранение в голову, что нет добрее человека, чем Сергей Деревянкин.
— А Дон большой? Длинный? — вдруг спрашивает Чолпонбай и всматривается в медленно текущую реку, точно пытаясь определить ее длину.
— Почти две тысячи километров.
Чолпонбай некоторое время молчит, потом, как бы про себя, печально проговорил:
— И всюду кровь. Знаете, Сергей, на заре мне кажется, что река вся окровавленная, что не вода, а кровь клокочет в ней.
Оба смотрят на Дон. На медленно текущую воду, как и на огонь, можно смотреть бесконечно.
И каждый — о своем. И все об одном и том же.
Он, Сергей, старается не думать о письме-извещении, о гибели Токоша и вспоминает свое село, деревенских мальчишек. Вот ручеек, который они запруживают, чтобы в накопившейся воде отмачивать коноплю. Мать одна, совсем одна. Отец-солдат воевал в гражданскую здесь же, на Дону, и пал в бою, пал где-то неподалеку отсюда. Говорят, под Касторной... Оно и правда: Дон насыщался кровью не одного поколения... А ведь даже четкой фотографии отца не осталось, есть нечто смутное, какое-то расплывчатое изображение. Мама хранит карточку, иногда достанет, посмотрит молча на стершийся снимок и снова спрячет. И с утра до ночи на ногах: точно можно одинокой с двумя сопливыми карапузами убежать от бедности и неграмотности. Все бегом, да бегом, все жалеючи детей, все сама да сама. Зимой около ее веретена телок стоит, вздыхает...
Мама, мама — великая труженица. Вышла потом замуж второй раз, появились новые братья и сестры. Стало в семье семь детей, а достатка по-прежнему не прибыло. Топал Сережка в школу в обносках, а чуть снег стаивал, и вовсе босиком. Лишь бы учиться. Тянулся к знаниям как к свету, как к воздуху, как к солнцу.
Видно, жажда знаний, таившаяся в сердцах неграмотных и забитых прадедов и дедов — земляков, наполняла и Сережу, бурлила в нем, склоняла его над книжками. Попробовал он и сам сложить несколько слов в строку и поразился созвучию стиха... Мальчишка еще не знал, что он повторял недавно слышанные стихи, а потом не заметил, как произнес строчки свои... Как-то попробовал описать свое село, крестьян, ставших колхозниками ..
Потом два года пропустил, не учился. Не в чем было ходить в пятый класс: семилетка была в соседнем селе — в пяти километрах. Если бы не поддержка учителя... Наведался он однажды к матери и говорит:
— Анна Николаевна, надо Сереже учиться: способный мальчик, обязательно надо,..
И здесь опять изведал силу слова Сережа. И мама, и отчим послушались учителя. Как-то обернулись, затянули ремень потуже, а кончил он семилетку. Мать часами просиживала за прялкой, ткала свое рядно, кружилась еще быстрее, лишь иногда приговаривая: «Лихоманка ты этакий». Может, она обращалась так к жизни или к неудачам своим, но детей не бранила, не била их. Сидя за самодельным станком, нет-нет да и поглядывала на Сережу. Гордилась, когда сельчане замечали:
— Башковитый парень растет. Смотри, чуть не до первых петухов над книжками сидит. Все с тетрадями возится. Грызет гранит науки...
Кто знает, может, потому, что мать так гордилась им, Сережа учился все лучше и лучше, даже реже стал лазить за антоновкой в чужие сады...
Деревянкин словно очнулся. Почему-то так сладко и свежо вдруг запахло яблоками.
— Антоновка, белый налив, — вслух произнес Сергей, а сам все думает и думает о родном селе, о матери.
И локоть Чолпонбая тесней прижимается к его локтю.
— Яблоки такие! Знаю! Токош их очень любит, — улыбается Тулебердиев, и узкие глаза его еще больше сощуриваются, излучая добрый свет. Он тоже в мыслях только-только был в детстве и еще не вернулся оттуда. Ведь власть детства над нами так велика, хотя и неосознанная, что мы не раз и не два возвращаемся к своим истокам, сами не постигая того, какими силами питают они нас...
Медлителен, почти недвижим Дон, глубока и холодна вода его. Вот он тихо и мягко тычется волной в берег.
А Чолпонбай видит горную речку, себя, мальчишку, и своих товарищей. Они возятся, стараясь положить друг друга на лопатки. Вдруг Ашимбек неловко шагнул, оступился, сорвался в горную речку. А та словно того и ждала: подхватила, понесла, поволокла к водопаду. Но Ашимбек быстро уцепился за камень, и все радостно закричали: «Спасен!» Однако радоваться было рано. Мощный поток снова увлек мальчика, еще быстрее поволок к водопаду. Ребята растерялись. Пришли в себя, когда увидели, как замелькали пятки Чолпонбая на прибрежной тропинке, как он, все прибавляя шаг, словно тигр, ринулся в холодную воду бурлящей стремнины. И хотя плавал плохо — не струсил. Расшибая о камни до крови колени и локти, сумел за несколько метров до водопада подхватить тонувшего, захлебнувшегося уже товарища. Спасая, сам чуть не угодил в каменную бездну... Но не угодил! Уцелел! Зато потом ребята только его и выбирали командиром, когда играли в войну с басмачами.
И разве не пену бешеной горной речонки напоминала Чолпонбаю пена, срывающаяся с губ коня, когда на скачках в районном или областном центре он, еще безусый юнец, оставлял позади себя прославленных джигитов!
И казалось, что облаком курчавится, подобно пене, отара овец. Их пасет он каждое лето во время каникул вместе с братом Токошем в горах... Серой пенистой волной переваливаются через горы эти живые потоки, а чуть выше белеет застывшая вечная пена снегов, и обнимают их альпийские луга. Зовут к себе горы, горные долины.
А когда отец, бывало, заводил песню, рассказывал о тяжком бремени байской власти, давившей дехкан, тогда и раздолье, и богатство родного колхоза виделись особенно четко и хотелось сделать что-то такое, чтобы всем-всем вокруг стало хорошо, стало еще лучше оттого, что есть на свете он, Чолпонбай.
Чудилось, что белизной снегов отливают глаза сокола. Чолпонбай садится на коня, берет сокола на плечо. И пружинят поля, горы, летят навстречу краски родной земли, сливаясь в радугу счастья, а он, молодой охотник, чувствует, что и сам как сокол на плече земли, и вот-вот взлетит. А сокол срывался с его плеча, догонял птицу, подлетал под нее, подталкивал, как бы подпирал на миг, потом выныривал вверх и, ударяя под левое крыло, всаживал отлетный ноготь в птицу и мгновенно распарывал ее.
А охота на волков... Не думал, что так скоро придется целиться в живого врага, настоящего, еще более хищного, чем волк. Вслед за старшим братом Токошем ушел на фронт и он, Чолпонбай.
Еще больше сблизила его с товарищами солдатская форма. Он приобщился к могучему братству и радовался новым друзьям. Они согревали его, вдохновляли, окрыляли, делали стойким, смелым, мужественным воином Страны Советов.
V
Тишина... Такая обманчивая тишина, какая может быть только на фронте, на переднем крае. И вдруг разом, будто навылет, прошила ее, прожгла пулеметная очередь.
А помнишь, Чолпонбай, июль 1942 года? Помнишь ли ты, Сергей Деревянкин?
Тогда, превращая день в ночь, а ночь в день, целую неделю потрясал землю и реку огненный смерч.
Винтовочные и автоматные очереди тонули в пулеметной пальбе, а непрерывный лай фашистских пулеметов захлебывался в вое артиллерийской канонады.
И так день и ночь, ночь и день.
Всю неделю.
Целую бесконечную неделю.
Реку располосовывали трассы пулеметов, кромсали мины и снаряды.
На землю страшно было смотреть. Вся изъязвленная воронками, запыленная, обожженная, растерзанная, она стонала, но, как родная мать, щедро давала приют бойцам.
И когда гитлеровцы бросались на восточный, казавшийся им мертвым берег, он оживал, чтобы смертью ответить врагу за смерть наших солдат, за муки земли.
И снова бушевал огонь и металл. Потом на какое-то время берег затихал.
Так было до тех пор, пока немцы не выдохлись и не решили переключиться на укрепление «своего» западного берега. Вершины и склоны меловых гор, круто обрывающихся к реке, быстро обросли огневыми точками, как деревья птичьими гнездами.