И побежал, чуть согнув коротковатые руки перед собой, обратно к столу президиума. Покатилов сел, но, увидев заблестевшие глаза переводчицы и заметив, что она хлопает в ладоши, вдруг услышал, что хлопает весь зал, вновь поднялся, охватил взглядом всех сразу, уловил идущее к нему со всех сторон тепло, и радость прихлынула к его сердцу. Он понял, что бывшие узники-иностранцы всё помнят. Он сцепил пальцы над головой, потряс ими и снова сел.
Ощущение нереальности происходящего исподволь начало исчезать. Даже дрожь как будто поунялась.
— Константин Николаевич, будете участвовать в работе редакционной комиссии? Спрашивает председатель…
— В качестве наблюдателя.
— Тогда, пожалуйста, поднимите руку. Как другие,— сказала переводчица.
Покатилов поднял руку.
— Гут,— сказал резким своим голосом председательствующий Генрих.— А теперь, дорогие друзья (он говорил по-немецки), перерыв до шестнадцати часов. Сейчас все едем на автобусе в гастхауз, там местные власти дают обед в честь гостей — иностранных делегатов.
— Косттрегер! 1 — выкрикнул кто-то, в зале засмеялись, зашумели и стали подниматься со своих мест.
1 Доставщики еды!
294
Пошатываясь, как пьяный, выходил Покатилов вместе с переводчицей из конференц-зала. Перед комендатурой на площадке, выложенной белыми каменными плитами, их поджидали Генрих Дамбахер, большеголовый невысокий француз и австриец или немец с вроде бы знакомым, несколько женственным лицом.
— Жорж Насье — заместитель генерального секретаря, Франц Яначек — казначей комитета,— представил их Покатилову Генрих.
Покатилов назвался и пожал им руки.
— Знам тебя, знам,— вдруг взволнованно произнес на ломаном русском языке Яначек.— Работал в шрайбштубе, кеды ты… кеды тебя заарестовали эсэсманы на блоке одиннадцать…
— Ты был лагершрайбер-два? Ты чех?
— Нет чех. Австрияк.
— А ты? — повернулся Покатилов к французу.— На каком блоке был ты? — спросил он по-немецки.
— Никсферштеен,— рассмеялся, плутовато блестя широко расставленными черными глазами, Насье.— Па компри… Блок ахт,— все же ответил он, хотел сказать еще что-то, помычал, подбирая немецкие слова, и махнул безнадежно рукой.
— После восьмого блока Жорж около года работал во внешней команде, потом его вернули в центральный лагерь,— ответил за него Генрих.
— Я могу переводить и с французского,— напомнила о себе скромно стоявшая в сторонке Галя. В темном джерсовом пальто, в лакированных туфельках, она выглядела так, точно сошла со страницы иллюстрированного женского журнала.
И все сразу повернулись к ней, а Насье даже галантно шаркнул ножкой.
— Извините, Галя,— сказал Покатилов.
Он представил ей своих товарищей по лагерю, а потом подумал, что, пожалуй, уместнее было бы ее, девушку-переводчицу, представить им, немолодым людям, к тому же руководителям Международного комитета.
— Однако автобус нас ждет, все уже в сборе,— с улыбкой сказал Генрих.— Идемте, дети мои.— И тронул Покатилова за локоть.— Мы с тобой, Константин, должны о многом говорить.
— Непременно, Генрих.
Перед открытой дверцей сияющего стеклами автобуса, глубоко погрузив руки в карманы плаща и явно нервничая, прохаживался широкоплечий сутуловатый человек с расплющенным носом боксера.
— Морис! — крикнул Покатилов.
Человек усмехнулся и дважды быстро сплюпул.
295
— Анри,— глухо сказал он.— Гардебуа.
— Гардебуа,— повторил Покатилов.— Прости, Анри. Здравствуй, Анри!..
И опять, крепко обнявшись и зажмурив глаза, стояли они несколько секунд в полном безмолвии, ощущая лишь, как дрожит что-то внутри их, в самой глубине, и несет куда-то тяжелая жаркая волна…
В автобусе сели рядом. В автобусе было шумно. Все шутили, смеялись, и Покатилов не понимал, как они могут… Длиннолицый, в летах уже, бельгиец, приехавший вместе с женой, бывшей узницей Равенсбрюка, а затем Брукхаузена, миловидной розовощекой особой, встал, чтобы выбросить окурок в окно, а когда обернулся, на его месте возле его жены восседал Яначек.
— В чем дело?—спросил бельгиец («Когда-то я его видел»,— мелькнуло у Покатилова).
— Ты, Шарль, вернулся слишком поздно.— Яначек театрально закатил глаза и порывистым движением простер руки к миловидной бельгийке.
— Мари, ты успела полюбить этого агрессора?
— Уи *,— пропела Мари, и стали видны ямочки на ее щеках.
— О времена, о нравы! — простонал Шарль.
Автобус, замедлив ход, разворачивался на перекрестке, где раньше кончалась центральная улица эсэсовского городка (теперь на месте эсэсовских казарм торчали серые глыбы остатков фундамента) и одна дорога уходила к спуску в каменоломню, другая вела к шлагбауму и в город. Впрочем, шлагбаума теперь тоже не было, Покатилов заметил это еще утром, когда в посольской «Волге» на предельной скорости мчался к лагерю… Огромная яма заброшенной каменоломни была пуста, и нежно зеленели кусты, и проклюнувшаяся травка на ровном квадрате, где когда-то лепились друг к другу бараки лагерного лазарета.
— Яначек, не обижай дедушку Шарля.— Резкий, с веселыми нотками голос принадлежал Генриху.
Взрыв смеха слегка ударил по нервам.
— Мари, вернись к любящему мужу,— молил Шарль.
— Уи,— мяукнула Мари.
— А как же я? — возмутился Яначек.— Мари, ты клялась, что обожаешь меня!
— Уи.
Опять смех.
Т а дорога. Та, по которой их первый раз гнали в Брукхаузен. Рычали и повизгивали псы, голубело небо, кричали, подгоняя
1 Да.
296
ослабевших, конвоиры-эсэсовцы, тупо и коротко стучали удары прикладами. Они знали тогда, что их ведут на смерть. Но они представления не имели, что мучительная агония может длиться два года…
Комфортабельный автобус с бывшими узниками бесшумно катил по асфальту под уклон. Серое небо, мелкая листва подроста обочь дороги, частые серебристые крапины дождя па стекле.
— А ты, Генрих, тоже ответишь мне,— ворчал бельгиец.
— А за что я?
— За дедушку.
— Так ты еще не дедушка?
— Мари, скажи наконец что-нибудь внятное этим бестолковым тевтонцам!
— Я довольна своим мужем, господа. Он такой же дедушка, как ты, Яначек, грудной младенец.
Смех.
— Значит, ты уже разлюбила меня, Мари?
— Уи.
Утром, миновав железнодорожный мост через Дунай, он успел рассмотреть сквозь сетку дождя, что здание вокзала осталось прежним, сменилась только вывеска «Брукхаузен»: — тогда была готика — это почему-то врезалось в память,— теперь латинский шрифт. Вокзал тогда выглядел необыкновенно чистеньким, аккуратным. Верно, в то утро светило солнце.
Внезапно он все понял. Все сидевшие в этом автобусе, все, кроме него, после войны бывали в Брукхаузене. Приезжали на торжественно-траурные манифестации, на заседания Международного комитета, а возможно, и ради того только, чтобы поклониться праху замученных. Острота встречи с прошлым была для них позади.
— Анри,— сказал Покатилов, положив ладонь ему на колено,— сколько раз ты приезжал сюда, в Брукхаузен, после освобождения? Сколько раз?
Гардебуа грустно посмотрел на него и покачал головой.
— Нет,— сказал он,— не в том штука. Им не очень весело. Это они так…— Он говорил медленно, с трудом подыскивая немецкие слова.— Ты живешь в Москве?
— Последние восемнадцать лет в Москве. А ты в Париже?
— Я всегда жил в Париже.. И до войны.
— Я помню, ты рассказывал. По-моему, до войны ты был шофером. И чемпионом по боксу.
— Да. Это до войны. Теперь я есть, я имею… как это сказать по-немецки?., небольшой спортклуб.
297
— Небольшой капиталист? — пошутил Покатилов.— Ты голлист, социалист, анархист?
Гардебуа часто поморгал и дважды быстро сплюнул.
— Я не состою ни в какой партии. Я — генеральный секретарь французской ассоциации Брукхаузена. Ты женат?
— Да.
— У меня сын и дочка. Я три раза был с ними здесь, привозил сюда. Я ничего не забыл.
— Это хорошо, Анри. О чем же вы здесь, на сессии, спорите?