37. Воины поняли, что эти уступки сделаны с расчетом на время, и потребовали немедленного осуществления обещаний. Трибуны тут же провели увольнение; что касается денежных выдач, то их отложили до возвращения в зимние лагери. Однако воины пятого и двадцать первого легиона отказывались покинуть лагерь, пока им тут же на месте не выдали денег, собранных из того, что приближенными Цезаря и им самим предназначалось для дорожных расходов. Первый и двадцатый легионы легат Цецина отвел в город убиев, их походный порядок был постыден на вид, так как денежные ящики, похищенные у полководца, они везли посреди значков и орлов. Отправившись к Верхнему войску, Германик тотчас же по прибытии привел к присяге на верность Тиберию второй, тринадцатый и шестнадцатый легионы; воины четырнадцатого легиона проявили некоторое колебание: им были выданы деньги и предоставлено увольнение, хоть они и не предъявляли никаких требований.
38. В стране хавков начали волноваться размещенные там вексилларии взбунтовавшихся легионов; немедленной казнью двух воинов беспорядки, однако, на некоторое время были пресечены. Приказ о казни исходил от префекта лагеря Мания Энния, опиравшегося скорее на необходимость устрашающего примера, чем на свои права. Позднее, когда возмущение разгорелось с новой силою, он бежал, но был схвачен и, так как убежище его не укрыло, нашел защиту в отваге, воскликнув, что они наносят оскорбление не префекту, но полководцу Германику, но императору Тиберию. Устрашив этим тех, кто его обступил, он выхватил знамя и понес его по направлению к Рейну; крича, что, кто покинет ряды, тот будет числиться дезертиром, он привел их назад в зимний лагерь, — раздраженных, но ни на что не осмелившихся.
39. Между тем к Германику, возвратившемуся туда, где находился жертвенник убиев, прибывают уполномоченные сената. Там зимовали два легиона — первый и двадцатый, а также ветераны, только что переведенные на положение вексиллариев. Последних, обеспокоенных прибытием делегации и тревожимых нечистою совестью, охватывает страх, что этим посланцам сената дано повеление отнять у них добытое мятежом. И так как обычно водится находить виноватого в бедствии, даже если само бедствие — выдумка, они проникаются ненавистью к главе делегации, бывшему консулу Мунацию Планку, считая, что сенатское постановление принято по его почину; поздней ночью ветераны принимаются требовать свое знамя, находившееся в доме Германика. Сбежавшись к дверям, они их выламывают и, грозя смертью насильственно поднятому с постели Германику, вынуждают его передать знамя в их руки. Затем, рассыпавшись по улицам, они сталкиваются с представителями сената, которые, прослышав о беспорядках, направлялись к Германику. Накинувшись на них с оскорблениями, они собираются расправиться с ними, причем наибольшей опасности подвергается Планк, которому его сан не позволил бежать и которому не оставалось ничего иного, как укрыться в лагере первого легиона. Там, обняв значки и орла, он, искал спасения под защитою этих святынь, но, если бы орлоносец Кальпурний не уберег его от насильственной смерти, случилось бы то, что недопустимо даже в стане врага: и посланец римского народа, находясь в римском лагере, окропил бы своею кровью жертвенники богов. Наконец, на рассвете, когда стало видно, кто полководец, кто воин и что происходит, Германик, явившись в лагерь, приказывает привести к себе Планка и приглашает его рядом с собою на трибунал. Затем, осудив роковое безумие и сказав, что его породил гнев не воинов, а богов, он разъясняет, зачем прибыли делегаты; в красноречивых выражениях он скорбит о покушении на неприкосновенность послов, о тяжелом и незаслуженном оскорблении, нанесенном Планку, и о позоре, которым покрыл себя легион, и так как собранные на сходку воины были скорее приведены в замешательство, чем успокоены его речью, он отсылает послов под охраной отряда вспомогательной конницы.
40. В эти тревожные дни все приближенные порицали Германика: почему он не отправляется к Верхнему войску, в котором нашел бы повиновение и помощь против мятежников? Он совершил слишком много ошибок, предоставив увольнение ветеранам, выплатив деньги, проявив чрезмерную снисходительность. Пусть он не дорожит своей жизнью, но почему малолетнего сына, почему беременную жену держит он при себе среди беснующихся и озверевших насильников? Пусть он хотя бы их вернет деду и государству. Он долго не мог убедить жену, которая говорила, что она внучка божественного Августа и не отступает перед опасностями, но, наконец, со слезами, прижавшись к ее лону и обнимая их общего сына, добился ее согласия удалиться из лагеря. Выступало горестное шествие женщин и среди них беглянкою жена полководца, несущая на руках малолетнего сына и окруженная рыдающими женами приближенных, которые уходили вместе с нею, и в неменьшую скорбь были погружены остающиеся.
41. Вид Цезаря не в блеске могущества и как бы не в своем лагере, а в захваченном врагом городе, плач и стенания привлекли слух и взоры восставших воинов: они покидают палатки, выходят наружу. Что за горестные голоса? Что за печальное зрелище? Знатные женщины, но нет при них ни центуриона, ни воинов для охраны, ничего, подобающего жене полководца, никаких приближенных; и направляются они к треверам, полагаясь на преданность чужестранцев. При виде этого в воинах просыпаются стыд и жалость; вспоминают об Агриппе, ее отце, о ее деде Августе; ее свекор — Друз; сама она, мать многих детей, славится целомудрием; и сын у нее родился в лагере, вскормлен в палатках легионов, получил воинское прозвище Калигулы, потому что, стремясь привязать к нему простых воинов, его часто обували в солдатские сапожки[74] . Но ничто так не подействовало на них, как ревность к треверам: они удерживают ее, умоляют, чтобы она вернулась, осталась с ними; некоторые устремляются за Агриппиной, большинство возвратилось к Германику. А он, все еще исполненный скорби и гнева, обращается к окружившим его со следующими словами.
42. «Жена и сын мне не дороже отца и государства, но его защитит собственное величие, а Римскую державу — другие войска. Супругу мою и детей, которых я бы с готовностью принес в жертву, если б это было необходимо для вашей славы, я отсылаю теперь подальше от вас, впавших в безумие, дабы эта преступная ярость была утолена одной моею кровью и убийство правнука Августа, убийство невестки Тиберия не отягчили вашей вины. Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что вы не дерзнули бы посягнуть? Как же мне назвать это сборище? Назову ли я воинами людей, которые силой оружия не выпускают за лагерный вал сына своего императора? Или гражданами — не ставящих ни во что власть сената? Вы попрали права, в которых не отказывают даже врагам, вы нарушили неприкосновенность послов и все то, что священно в отношениях между народами. Божественный Юлий усмирил мятежное войско одним единственным словом, назвав квиритами тех, кто пренебрегал данной ему присягой[75] ; божественный Август своим появлением и взглядом привел в трепет легионы, бившиеся при Акции[76] ; я не равняю себя с ними, но все же происхожу от них, и если бы испанские или сирийские воины ослушались меня, это было бы и невероятно, и возмутительно. Но ты, первый легион, получивший значки от Тиберия[77] , и ты, двадцатый его товарищ в стольких сражениях, возвеличенный столькими отличиями, ужели вы воздадите своему полководцу столь отменною благодарностью? Ужели, когда изо всех провинций поступают лишь приятные вести, я буду вынужден донести отцу[78] , что его молодые воины, его ветераны не довольствуются ни увольнением, ни деньгами, что только здесь убивают центурионов, изгоняют трибунов, держат под стражею легатов, что лагерь и реки обагрены кровью и я сам лишь из милости влачу существование среди враждебной толпы?