13. Затем сенат выносит постановление предоставить два дня обвинителям и три, после шестидневного перерыва, подсудимому для защиты. Тогда Фульциний заводит речь о вещах давних и незначительных, о том, что Пизон управлял Испанией заносчиво и своекорыстно; но ни изобличение не могло бы ему повредить, если бы он отвел от себя новые обвинения, ни признание его невиновности — принести ему оправдание, если бы было доказано, что на его совести более тяжелые преступления. После этого Сервей, Вераний и Вителлий с одинаковым рвением, а Вителлий и с выдающимся красноречием обвинили Пизона в том, что из ненависти к Германику и желания захватить власть он настолько развратил солдатскую массу, попустительствовал ее распущенности и насилиям над союзниками, что наиболее разнузданными из воинов был прозван «Отцом легионов»; и, напротив, беспощадно преследуя всякого исправного воина, и особенно друзей и приближенных Германика, он в конце концов погубил его чарами и отравой; обвинили они Пизона и в нечестивых жертвоприношениях и молебствиях, устроенных им и Планциною, в том, что он поднял оружие на государство и что для того, чтобы он предстал пред судом, его нужно было одолеть на поле сражения.
14. Против большинства обвинений защита была бессильна: Пизон не мог опровергнуть ни заискивания у легионов, ни того, что провинция была отдана им во власть негодяям, ни даже оскорбительных выпадов против главнокомандующего. Единственное, что казалось опровергнутым, — это обвинение в том, что он умертвил ядом Германика, так как даже обвинители, показывавшие, что на пиру у Германика Пизон, возлежа выше него, своими руками отравил ему пищу, не очень настаивали на этом. Ибо казалось в высшей степени невероятным, чтобы среди чужих рабов, на виду у стольких присутствующих, рядом с самим Германиком, он решился на это. Подсудимый предложил подвергнуть пытке его рабов и требовал того же для прислуживавших на пиршестве. Но судьи по разным причинам остались неумолимы: Цезарь — так как провинция была ввергнута в междоусобную распрю, сенат — так как никогда не был до конца убежден, что Германик не погиб от коварства[13] … требуя то, что писали, чему Тиберий воспротивился не меньше Пизона. Между тем в народе, собравшемся перед курией, слышались выкрики, что они не выпустят из своих рук Пизона, если он выйдет из сената оправданным. И толпа потащила статуи Пизона к Гемониям[14] и разбила бы их, если бы по приказанию принцепса их не спасли и не водворили на прежние места. Затем Пизона поместили на носилки, и в сопровождении трибуна преторианской когорты он был доставлен к себе, что вызвало в народе противоречивые толки, так как одни считали, что трибун приставлен к нему, чтобы охранять его жизнь, а другие — чтобы предать смерти.
15. Планцину окружала такая же ненависть, но она располагала могущественной поддержкой, и поэтому было неясно, насколько по отношению к ней Цезарь располагает свободой действий. Пока по делу Пизона можно было надеяться на благополучный исход, она не раз заявляла, что не расстанется с ним, какая бы участь его ни постигла, и если так повелит судьба, пойдет с ним на смерть. Но добившись тайным заступничеством Августы прощения, она начала понемногу отдаляться от мужа и защищать себя обособленно от него. Увидев в этом верное предвестие гибели, подсудимый стал сомневаться, продолжать ли ему борьбу за свое оправдание, но, вняв настояниям сыновей, укрепился духом и явился в сенат. Стойко вынеся возобновившиеся обвинения, угрозы сенаторов, всеобщую враждебность и озлобление, он ничем не был так устрашен, как видом Тиберия, который, не выказывая ни гнева, ни сострадания, упрямо замкнулся в себе, чтобы не дать обнаружиться ни малейшему проявлению чувства. Возвратившись домой, Пизон некоторое время что-то писал, как бы набрасывая, что он скажет в защитительной речи, и, запечатав, вручил написанное вольноотпущеннику. Затем он уделил обычное время трапезе и отдыху. Поздней ночью, после того как жена вышла из его спальни, он велел запереть двери, и, когда забрезжил утренний свет, его нашли с пронзенным горлом, а на полу лежал меч.
16. Припоминаю, что слышал от стариков, будто в руках у Пизона не раз видели памятную записку, которую он так и не предал гласности, но друзья его говорили, что в ней приводились письма Тиберия и его указания, касавшиеся Германика, и что Пизон готовился предъявить их сенаторам и обличить принцепса, но был обманут Сеяном, надававшим ему лживые обещания; говорили и о том, что он умер не по своей воле, но от руки подосланного убийцы. Не решаясь утверждать ни того, ни другого, я, тем не менее, не счел себя вправе умолчать о рассказах тех, кто дожил до нашей юности. Цезарь, придав лицу печальное выражение, жаловался в сенате, что смертью такого рода хотели вызвать против него ненависть…[15] и принялся допытываться, как Пизон провел последний день и последнюю ночь. И после того как тот, кого он расспрашивал, ответил ему по большей части благоразумно и осторожно, а кое в чем и не очень обдуманно, он оглашает письмо Пизона, составленное приблизительно в таких выражениях: «Сломленный заговором врагов и ненавистью за якобы совершенное мной преступление и бессильный восстановить истину и тем самым доказать мою невиновность, я призываю в свидетели бессмертных богов, что вплоть до последнего моего вздоха, Цезарь, я был неизменно верен тебе и не менее предан твоей матери; и я умоляю вас, позаботьтесь о моих детях, из которых Гней Пизон решительно не причастен к моим поступкам, какими бы они ни были, так как все это время был в Риме, а Марк Пизон убеждал меня не возвращаться в Сирию. И насколько было бы лучше, если б я уступил юноше сыну, чем он — старику отцу! Тем настоятельнее прошу вас избавить его, ни в чем не повинного, от кары за мои заблуждения. В память сорокапятилетнего повиновения, в память нашего совместного пребывания консулами, ценимый некогда твоим отцом, божественным Августом, и твой друг, который никогда больше ни о чем тебя не попросит, прошу о спасении моего несчастного сына». О Планцине он не добавил ни слова.