Нас бросили в печь отвлекающего маневра, мишень, разменная пешка в начале игры. А если бы я не стреляла? подумала вдруг она, но как я могла не стрелять, если была жива и генераторы были заряжены к залпу? Мы потеряли ход, и корабль горел, но огонь еще не дошел до боевого отсека, и цель сидела как раз на кружке наводки. Райдер — линкор класса ноль, ох, какая роскошная цель, он вспух далеким облачком света, и в нас всадили очередной залп.
— Как я могла уцелеть? — спросила она себя. — Мы были в скафандрах, но что такое скафандры, когда корабль превращается в свет? И все — таки я плыла среди звезд, и голос О'Брайена глухо метался в шлеме. Мой первый помощник, вечный сержант, проклятие всех командиров. В бою он держался, как надо, а теперь он меня поливал, полоскал в ядовитом настое ругательств, я даже не понимала, что он говорит, знала только: нельзя отвечать, и мне стало легче, когда он умолк. Оборвалось на полуслове, и я поняла: умер. Одна, как сейчас, подумала вдруг она, но тогда ведь не было страха, только тоска, потому что погиб мой корабль и умерли все, с кем я прослужила полгода, потому что я не могла не стрелять, хоть и знала, что убиваю нас всех, и знала, что это случиться еще не однажды: я буду любить корабли и людей, и буду стрелять и стрелять, убивая всех нас…
— Алек! — кричала она. — Альд! — и слова угасали у самых губ, и только белое и пустое…
— Что я такое? — спросила она себя. — Неужели я только затем, чтобы драться и убивать?
— Я — женщина, — сказала она себе. — Я — женщина! — закричала она, и слова угасали у самых губ. — Я — женщина, — прошептала она и прикоснулась к груди.
Грубо и жадно ее руки стиснули грудь, но мундир отвердел, защищая от боли, и безумная мысль: надо вырваться из мундира, сбросить его и стать тем, что я есть.
И безумный страх: мундир — это и есть я сама. Страшнее, чем потерять свой дом, больней, чем остаться без кожи. Мундир — это вся моя память и вся моя жизнь. Я не хочу быть собой, тем, что я есть — без мундира. Мягкая, беззащитная плоть и ничем не прикрытое сердце…
— Алек! — кричала она. — Альд! Я найду их, и мы прорвемся.
— Мы прорвемся, — сказала она себе, — и я отыщу того, кто это придумал. Бог или черт, — сказала она себе, — но он мне заплатит за то, что я существую.
Серое небо и серый песок. Он лежал на песке и серая пустота… Уже? Он медленно сел и увидел, что он один. Серое небо и серая вода, и он один…
— Инта! — сказал он. — Альд!
— Инта! — взорвалось внутри. Отчаянный безнадежный крик сквозь времена и сквозь миры: пусть и меня не будет, раз ее нет, я не могу без нее!
— Я не могу без нее! — закричало в нем, и он рванулся назад, назад и назад, сквозь миры и сквозь времена, и черное небо мелькнуло над ним, мелькнуло и погасло, раз здесь ее нет, и он рванулся опять, назад и назад, сквозь миры и сквозь времена, и белое встало над ним, над ним и вокруг него, и тут он увидел ее — черную в белом, тоненькую фигурку в слепящем Нигде.
Она побежала к нему.
Он сделал шаг на мягких тряпичных ногах, но ноги согнулись, он молча стоял на коленях и глядел, как она подбегает к нему. Не радость и не боль, а блаженная пустота: я ее отыскал, и она со мною. Пока.
Мы стоим на коленях, глаза в глаза, и горькая нежность… Эти отчаянные глаза и отчаявшиеся губы, неужели мы все — таки живы? подумал он, но если мы живы, я тебя потеряю. Только мертвые не предают, подумал он и обнял ее за плечи, нет, он обнял только мундир — неподатливое и ледяное, словно под этим нет тела.
— Погоди, — тихонько сказала Инта. — Погоди, — сказала она торопливо, и мундир раскололся и стек с нее.
В первый раз он увидел это смуглое тонкое тело, полудетскую грудь и белый звездчатый шрам под плечом.
Они лежали, сплетенные, в бесконечном слепящем Нигде, и страсть приходила и уходила, и даже когда наступал отлив, он не мог ее отпустить, потому что она уйдет, он знал, что она уйдет, и не будет беспощадного тонкого тела и сухих беспощадных губ, и звездчатого рубца над маленькой твердой грудью, и он все сжимал ее, сплетал ее тело с собой, чтоб между ними не было даже кожи, потому что она уйдет, я опять ее потеряю, и она отвечала ему торопливо и исступленно, словно спешила дожечь отведенные ей минутки, и когда они все дожгли, она ушла.
И мундир проглотил ее.
И они сидели вдвоем, и Алек не мог ее даже обнять, потому что броня мундира, как стена, разделила их.
— Прости, — сказала она устало, — я только то, что я есть.
— А что ты есть? — вопросом ответил он. Ее невозможно обнять, но можно глядеть на нее, и он глядел на нее, обиженный и счастливый; спокойный лоб и спокойный взгляд, и только в губах еще что — то от той, неистовой и беспощадной.
— Урод, — спокойно сказала она. — Военный в одиннадцатом поколении.
— А я все равно тебя люблю.
— Наверное, я тоже тебя люблю насколько мне это дано. Я — просто машина, — сказала она. — Рожденная для войны, воспитанная для войны, живущая войной.
— А я все равно тебя люблю.
— Не мучай меня, — попросила она. — Я вырвалась и, может, сумею опять, но я — только то, что я есть.
И оба мы знаем, что это вранье. Ты просто боишься, мой командир. Боишься, как глупенькая девчонка, которую я затащил в постель.
Все это неправда, Алек, я просто боюсь. Оказывается, я очень боюсь свободы. Мундир — это мой наружный скелет, пока я в мундире, все безвариантно: я знаю, что я такое, зачем я и что мне делать. Но если я откажусь от своей брони, то что я такое? Зачем я? Что мне делать?
— Надо искать Альда, — сказала она вслух.
— Не надо, сам найдет.
Серое небо над рыжей землей. Он лежал на иссохшей рыжей земле и глядел в тяжелое серое небо. Немногим приятней, чем белое и голубое.
Он вскочил и увидел плавную цепь холмов, утекающих к зыбкому горизонту. Что — то серое морщилось в округлых горбах, ветер, подумал он, здесь настоящий ветер, и ветер пахнет какой — то травой, сухою и горькой. Я один, подумал он, куда меня занесло?
— Алек! — крикнул он. — Инта! — и вялое эхо не спеша шевельнулось вдали.
— Алек! — кричал он. — Инта!
Никого. Надо было куда — то идти, и он куда — то пошел. Тишина и безлюдье, только ветер ерошит траву на склонах, но откуда — то появилась тропинка и повела его вниз, в лощину, а потом потянула наверх. Что — то странно знакомое, знакомое нехорошо и тревожно: черный зубчик, отравленное острие в серой мякоти низкого неба. Корабль. Вот таким я впервые увидел его с вершины Заргиса.
И сразу он почувствовал, что он безоружен. Только пустые ножны на поясе да кобура на бедре.
Он усмехнулся. Жестоко и безрадостно усмехнулся и пошел поскорей. Мертвого не убьют, а я еще может быть…
Кончилась тишина, теперь впереди было шумно. Грохнуло раз, другой, рыжий всполох встал над рыжим холмом, черный дым заклубился в небо; ветер сразу вцепился в него, разорвал на полосы, поволок; крики — теперь уже близко; Альд сошел с тропы и пошел по низу; здесь не было хороших укрытий, но сноровка уже вернулась к нему. То, чему он никогда не учился, но оно вдруг явилось само, словно многие поколения спало в генах и ждало только войны, чтобы себя показать.
Топот. Они бегут по тропе, и нельзя оставаться внизу. Наверх, пересечь тропу, затаиться за поворотом; здесь дожди вымыли землю из — под корней и можно вжаться в рыжую стену.
Они пронеслись — несколько странных существ в безмолвном и отчаянном страхе, и вот уже он, в черном мундире, с лучеметом на сгибе руки, с пустым и цепким взглядом носителя несвободы старательно топает мимо меня.
Альд прыгнул сзади и сшиб его с ног. Все правильно: лучемет отлетел, и теперь только сила против силы, только выучка против инстинкта. Ну — ка, убей мертвеца! Ненависть полыхнула в нем, счастливая ненависть, дорвавшаяся до мести. Нет боли — есть лишь чужая кровь и стекленеющие чужие глаза. И когда он встал, было чуточку жаль, что это кончилось так скоро. Он еще не за все отплатил…
Кому? подумал он. Мертвецу? И тут он сразу почувствовал боль. И тут он увидел, что он не один.