Исходя из подобных взглядов, ценностные суждения о прогрессе можно выносить, забывая о превосходстве настоящего над прошлым, а также о максиме, согласно которой что ни делается — все к лучшему. Опираясь на методику специфичных критериев, о прогрессе или регрессе могут судить даже «неоантиквары» — так я называю людей, которым не по душе рассказы о том, что мир проснулся, вышел из тьмы и приобщился к добру лишь триста лет назад, причем произошло это в Северной Европе. «Неоантиквар» не согласен с тем, что новизна — это мера прогресса; он готов, во имя прогресса, подвергать оценке как далекие цивилизации, так и давнее прошлое.
Плюралисты, разумеется, способны и на критические суждения. Вместе с тем стремление оправдывать играет в культурном анализе моего типа столь важную роль, что я определил бы настоящую, заслуживающую уважения культуру как такой образ жизни, который способен противостоять внешней критике. Плюрализм есть попытка обеспечить защиту «другим», причем не только перед лицом современных форм этноцентризма и шовинизма (включая идею о том, что Запад лучше всех), хотя одного этого было бы уже достаточно. Сейчас, после краха коммунизма и подъема глобального капитализма, включая экспансию придуманных нами интернет-технологий, мы, люди Запада, преисполнились самодовольства. Именно в такое время нам следовало бы вспомнить, что Макс Вебер, автор «Протестантской этики и духа капитализма», ничего не говорил о превосходстве протестантизма над католицизмом или Севера над Югом. Он оставался критическим плюралистом, предостерегавшим от «железной клетки» современности, от обезличивающего влияния бюрократического государства, усматривающего в моральной преданности своему роду или своей семье «коррупцию», от опасностей необузданной экономической рациональности.
На протяжении всей человеческой истории наиболее богатые и технологически развитые народы считали свой образ жизни наилучшим, самым естественным, богоданным, наиболее способствующим спасению. Португальские миссионеры, прибывшие в Китай в XVI веке, были убеждены в том, что изобретение часов, которым они очень гордились, является убедительнейшим подтверждением превосходства католической религии над всеми остальными (Landes, 1998, pp. 336–337). С таким же успехом их механическую новинку можно было использовать в качестве аргумента, оправдывающего абсолютную монархию. Ослепленные своими нынешними затеями и игрушками (среди которых CNN, IBM, Big Mac, джинсы, противозачаточные пилюли, кредитные карточки), мы поддаемся тем же иллюзиям и тому же самообману.
Пророчества наступающего тысячелетия: три образа «нового мирового порядка»
Мы живем в непростое время; убедиться в этом может каждый, кто попытается представить контуры «нового мирового порядка», идущего на смену прежней схеме «трех миров» (капитализм — коммунизм — развивающиеся страны).
Одна из причин возникающей при этом путаницы заключается в том, что упомянутая выше самодовольная, «просвещенческая» история триумфального восхождения секуляризма, индивидуализма и науки окончательно утратила свою убедительность в 1990-е годы и едва ли может принести пользу в предсказании изменений, которыми будет отмечен XXI век. Тридцать лет назад многие специалисты полагали, что в современном мире религия уступит науке. Они утверждали, что вместо человеческих общностей на первый план выйдут индивиды. Но получилось совсем не так. Их прогнозы не сбылись, ни глобально, ни локально. Множественность культур является важнейшим фактом нашей жизни. Бывший «второй мир», некогда представлявший собой империю, ныне рассыпался на несколько маленьких миров. Становление глобальной мировой системы и возрождение этнических или культурных движений идут рука об руку. Не исключено, что политическое переустройство мира пойдет на пользу культурно-этническим меньшинствам, ибо уже сегодня их борьба нередко влечет за собой получение финансовой и военной помощи от различных центров силы и даже ООН.
Более того, многие из нас сейчас живут в государствах-нациях, состоящих, по словам Джозефа Раца, «из групп и сообществ, придерживающихся собственных обычаев и убеждений, причем далеко не все из этих мировоззренческих систем совместимы друг с другом». Подобная ситуация сохранится и в будущем, хотя бы в силу глобальной миграции и того факта, что признание прав коллективов является важным условием сохранения индивидуальной идентичности и социального прогресса. Разумеется, жизнь в таком обществе может быть рискованной, в особенности для иммигрантов и прочих меньшинств, обосновавшихся в поликультурных государствах, или же для представителей различных цивилизаций и культур, втянутых в геополитические конфликты. В обществе данного типа остается надеяться лишь на то, что имеет значение не просто культура, но ее плюралистическое понимание, поскольку правильное восприятие культуры способно минимизировать риски, связанные с «обособлением» в неоднородной среде.
Есть еще одно обстоятельство, делающее наше время весьма непростым. Было бы неплохо иметь в своем распоряжении достоверное и универсальное объяснение того, почему одни народы богаты, а другие бедны, но у нас, увы, такой каузальной концепции пока нет. Исходя из того понимания причинности, которое предложил Джон Стюарт Милль, — под причиной он имел в виду все необходимые условия, совокупность которых производит конкретный эффект, — мы должны признать, что реальные причины экономического роста нам по-прежнему неизвестны. Сицилия в XV веке, Голландия — в XVI, Япония — сегодня; социологи и политологи могут наугад брать тот или иной народ, культуру, страну и без труда предлагать вполне достоверную историю подъема или падения. Но до общего понимания причинности довольно далеко. Попытайтесь перечислить все потенциальные факторы экономического роста, упоминаемые Дэвидом Ландесом в его монументальной экономической истории (Landes, 1998). А потом задайте себе вопрос: способно ли каждое из этих условий, взятое в отдельности, обеспечить экономическое развитие? Отрицательный ответ очевиден. И есть ли в этом перечне действительно необходимые условия?
В одном случае все решили пушки. В другом это сделали евреи. Где-то ведущую роль сыграла иммиграционная политика, а где-то — обладание хинином. Для одной страны ключевое значение имело освобождение рабов, а для другой — наличие полезных ископаемых. В одной ситуации успех был предопределен климатом, в другой — стремлением торговать с соседями. А здесь и там все дело было в удаче, в простом везении. Сингапур не принадлежит к либеральным демократиям, но он богат. Индия — самая многонаселенная демократическая страна в мире, но она бедна. Религиозные ортодоксы, не верящие в гендерное равенство, могут экономически процветать. Такова, например, иудейская секта хасидов. А вот полностью секуляризованные эгалитарные общества (бывшие коммунистические страны Восточной Европы), напротив, с экономической точки зрения не всегда благополучны. В 1950 году Япония разделяла «конфуцианские ценности» (которые в то время выглядели не слишком «западными»), но была беднее Бразилии. В 1990 году ценности по-прежнему оставались «конфуцианскими» (хотя теперь в них искали отзвуки протестантизма), а Япония намного опередила Бразилию. Будь я циником, можно было бы сказать, что наши лучшие экономические историки по-настоящему умеют только одно: выявлять некоторые второстепенные факторы, которые способствуют возникновению богатства в каждом конкретном случае. Рассуждая менее цинично, следует добавить, что, несмотря на многочисленные успехи исторических исследований, посвященных специфическим условиям роста, общие причины преуспеяния в том смысле, в каком их понимал Милль, так и остались нераскрытыми.
Но как же, в таком случае, мы собираемся осваивать те серьезные сдвиги, которые происходят в современном мире? Какова взаимосвязь между «глобализацией» (объединением мировой экономики), «вестернизацией» (принятием западных представлений, идеалов, норм, институтов и продуктов) и экономическим ростом? В наши дни можно услышать множество пророчеств и предсказаний, касающихся будущего миропорядка. Заканчивая статью, я остановлюсь на трех из них.