Феонию Гусеву, в отличие от Распутина, благополучно перевезли в Тюмень, поместили в отдельную камеру. «Даже тюрьма для тебя – персональная», – подчеркнул следователь. Феония вновь замкнулась в себе, перестала говорить, к еде не притрагивалась, сутками лежала на койке и, не мигая, смотрела в потолок.
Следователь засомневался: в своем ли уме Феония? Вызвал врачей для освидетельствования. Врачи нашли у Феонии совсем не то, что ожидал следователь, – чахотку. С головой у нее все было в порядке – допекли обычная подавленность, безразличие, нежелание жить. Легкие у Феонии догнивали, и суди ее, не суди, дорога у Феонии была одна – в деревянный ящик.
Было от чего озадачиться молодому следователю, он даже похудел от неожиданного известия.
Газеты – не только петербургские и московские, а всей России – начали наперебой печатать афоризмы, цитаты, высказывания, ругань Распутина: Распутин сделался куда более популярным, чем до покушения.
Речь у него была, конечно, особая, ни на что не похожая, корявая, очень заковыристая и убедительная – он иногда умел найти и ввернуть такое словцо, которое не мог отыскать даже заядлый книгочей; при всей своей корявости речь Распутина была красочной.
Петербургские поклонницы, плача, переписывали в свои альбомы афоризмы Распутина – они верили газетам, думали, что кумир их умер, но кумир еще держался, хрипло дышал и цеплялся за жизнь.
«Великое дело – быть при последнем часе больного: увидишь смерть болящего и невольно помянешь мирскую суету и получишь две награды; посетишь больного, и в это время земное покажется обманом, просто сеть беса».
Вроде бы и бессмыслица, но смысл в этой рубленной топором, сплошь в занозах фразе есть. Вообще-то, Распутин это вроде бы о самом себе сказал.
«И явится страх, и видишь – друзья остаются, скажешь себе: где и куда все земное? И помянем даже молодость и юность, потому что смерть не спрашивает ни старости, ни молодости, ни мужества, и ни быстроты ног, и ни знатности иереев и епископов, и знатницы нипочем, и откуп не имеет цены».
А вот еще одно высказывание, очень любимое юными гимназистками, с надеждой смотрящими в будущее: «Потешные, как ангелы между херувимами, – смотришь вот и видишь в юношах, как они показывают в себе будущую защиту всех нас. Только бы в них сохранить веру. Эти потешные, что стена каменная, где мы за ней спрячемся.
Когда потешные идут, то на них с умилением смотришь, и без слез нельзя. Великое торжество от них получается».
Барышень приводил в восторг не только образный строй распутинских афоризмов, а и слог, стиль – сами они никогда бы не смогли так высказаться и тем более так написать.
Из Петербурга в Покровское прибыл знаменитый доктор Гагенторн – сердитый человек, известный, как и Распутин, – покровцам сказали так – самому царю и царице: бывало, он шикал на них, а к премьеру Горемыкину вообще открывал дверь ногою и кричал на него. Опытный врач, ничего, кроме медицины, не признающий, Гагенторн, прежде чем осмотреть Распутина, вытолкал под лопатки тобольского профессора сердитым криком:
– Пошел вон! Шаркун паркетный! Нечего тебе тут делать! Понавешал тут на себя! Вместо ордена лучше бы стетоскоп повесил!
Состояние Распутина он нашел не совсем уж безнадежным, но ниже удовлетворительного и велел готовить «старца» к отправке в Тюмень.
– Среди мух ему лучше не станет! – Гагенторн брезгливо поджал губы. – Развели тут мух!
На пристань Распутина надо было нести на руках – мягко, без рывков и раскачивания, в селе нашли солдатские носилки, привезенные еще с японской войны, подготовили их.
Через сутки Распутин почувствовал себя лучше, с глаз его сползла мутная красноватая пленка, и лицо перестало дышать жаром. Ему сообщили, что покушение действительно организовал Илиодор, он – главный закоперщик, а Феония – почти никто, седьмая спица в колеснице, обычная исполнительница. Главный закоперщик Илиодор утек невесть куда. «Старец» неожиданно приподнялся на подушке и хрипло, с клекотаньем рассмеялся:
– Значит, бежал Илиодорка? – Похоже, он не верил, что Илиодор, Божий человек, может сам докатиться до убийства. – М-да. Значит, суда испугался, арестуют, думал. Давно я его знаю, давно… Приятели когда-то были, да он зазнался сильно. Стал с нехорошими просьбами приставать, а тут еще от Бога, от паствы отказался… Да и сам от себя, пожалуй.
Настроение у Распутина поднялось.
Газета «День» без всяких комментариев опубликовала найденный где-то распутинский автограф, клочок бумаги, на котором крупными, корявыми, знакомыми многим буквами было выведено с ошибками: «Ежели прощать собаке Серьгу Труганова, то он, собака, всех съест».
Труфанова Распутин звал Тругановым.
– Кто это тут регочет? – прорычал Гагенторн, входя в комнату.
Распутин оробел:
– Я.
– А ну, на место! – как на собаку, прикрикнул Гагенторн, и Распутин покорно повалился на подушку. – Распущенность вселенская! – прорычал Гагенторн. – Что хочу, то и ворочу! Хочу – болею, хочу – встаю, хочу – водку вместо лекарств трескаю. Лежать надо, ле-жать!
Когда в дом втащили носилки и хотели на них уже было положить Распутина – пароход «Ласточка» продолжал готовно дымить новенькой черной трубой у берега, посапывал, постанывал водоотливкой, на землю с борта был сброшен широкий, специально сколоченный трап, – Митя вдруг насупился, на глазах его выступили слезы, а длинный, хрящеватый, как у отца, нос, испятнанный запоздалыми весенними конопушками, покраснел и украсился крупной каплей.
– Ты чего, Мить? – спросила у него мать.
– А вот! – Митя ткнул рукой в носилки.
– Чего «вот»?
– Не верю я в их!
– Почему?
– Старые они!
– Ну, это легко испытать, – сказала Прасковья Федоровна. – Счас! – И велела двум дюжим мужикам поднять носилки. Те исполнили приказание.
– Ложись! – велела Прасковья Федоровна сыну.
– К-куда? – не понял Митя.
– На носилки, дурак. Плюхайся на них смелее!
Она сделала рукой решительный атаманский жест, Митя стер с носа каплю, попробовал лечь в носилки, но это было все равно что с печки прыгнуть в брюки: прыгай не прыгай, а все равно ногами в брючины не попадешь, и Распутина велела мужикам опустить носилки на землю.
– Ложись!
Митя покорно лег на носилки, вытянул ноги и закрыл глаза. Длинный его нос сделался еще длиннее.
– Подымай! – скомандовала Прасковья Федоровна, и мужики потянули носилки за ручки вверх. Раздался треск, Митя охнул и провалился сквозь носилки на землю, закричал благим матом, потом выскочил из-под носилок и начал хватать обескровленным ртом воздух.
– Тятю опять хотели убить! Покуше-е-ние-е! Мужики недоуменно хлопали глазами, держа в руках обломки носилок. Вообще-то, такое падение могло закончиться для Распутина плачевно. Срочно были вызваны плотники, для которых соорудить новые носилки было делом плевым. На подворье Распутина застучали молотки. Через два часа новые носилки были готовы, но факт, что Митя рухнул со старых прогнивших носилок на землю, вызвал новую волну разговоров. Люди начали судачить о том, что даже если Распутин и выздоровеет, жить ему все равно придется недолго, его все равно достанут, может быть, достанут даже здесь, в Покровском, пока он валяется в постели, достанут на пристани, где будут служить молебен, – возьмут и жахнут с ближайшей сосны жаканом, а если не достанут в Покровском, то достанут в Тюмени.
На пристани собралась большая толпа: старые солдаты, увешанные крестами, нищенки, дамы в дорогой модной одежде, юродивые со слюнявыми ртами, золотушные малолетки и представительные господа в котелках, гимназисты и унтеры, белошвейки из Тобольска, приехавшие сюда, как на экскурсию, и тайные агенты полиции. Полицейских в мундирах тоже было много – везде блестели пуговицы, золотые темляки и серебряные погоны, брякали ножны шашек, и слышался звон шпор – наиболее франтоватые чины полиции украшали свои сапоги звонкими шпорами. Цок-цок-цок – в такт шагам раздавался сладкий малиновый звон.