Между тем уже начал раздаваться голос в пустыне, который возбуждал сердца народа мощным воззванием: покайтесь, ибо приближалось царство небесное[84].
Век тот был переходным веком неизвестности и сомнений. При постоянном возрастании всеобщего развращения, при упадке священных учреждений, в густых тучах на политическом горизонте, становившихся чернее и чернее, многим благочестивым евреям могло показаться, что будто прорвались на землю снова источники бездны. Уже скипетр передан был чужеземцу, уже в первосвященство стали вмешиваться идумейские тираны или римские прокураторы; уже главное влияние на приниженный синедрион было в руках льстивых иродиан или коварных саддукеев. Не было, по-видимому, утешения ни в чем, кроме усиленной верности Моисееву закону, кроме напряженных ожиданий прихода Мессии. В такую эпоху смут и тревог, когда старое изветшало, а что будет вновь, еще неизвестно, извинительно было даже для фарисеев высматривать удобный случай для возмущения, и еще извинительнее для ессенян уважать холостую жизнь и удаляться от сообщества с людьми. Это было общее ожидание «грядущего гнева», который был болями пред рождением грядущего царства, глубочайшей тьмой перед близким рассветом. Мир устарел, и сумасбродство язычества дошло до отвратительных размеров. За атеизмом, как это и всегда бывало между народами, следовал упадок нравственности. Несправедливость перешла крайние пределы. Философия стала отрицать, исключая некоторых излюбленных, все свои функции, которыми прежде хвалилась. Преступление царствовало повсюду, и не было никаких средств против ужасов и разрушения, которых оно было причиной. Угрызений совести как будто не бывало; люди стали как бы «бесчувственны». Ожесточение сердец и окаменение нравственного чувства были таковы, что даже способные, при этом положении дел, чувствовать душевные муки считались людьми ненормальными и несчастными.
В такие периоды обыкновенно проявляется сильнейшее стремление к аскетизму. Уединенное общение с Богом среди диких видов природы предпочитается возмутительным мыслям мертвого духом общества. Независимое положение, поддержка существования из самых простейших источников, которые могут восполнить только простейшие жизненные потребности, гораздо привлекательнее, нежели пожирающие и разъедающие, как скорби и бедствия подавленной и борющейся нищеты. Запустение и молчание равнодушной ко всему природы доставляют в иное время сладостное убежище от людского шума, посредственности и злобы.
Но аскетизм, кроме того, может происходить от разных причин. Он может быть результатом или цинической надменности, которая желает стать отдельно от всех людей, или отвратительного пресыщения эпикурейца, которое он старается скрыть от самого себя, или себялюбивого ужаса фанатика, занятого единственно своим спасением. Совершенно противоположны с этим и истинно благородны были строгая простота и самоотверженность Иоанна Крестителя. Не без основания средневековые живописцы представляли его изможденным рановременно пустынножительством. С ранних лет в молодом назорее оказалось стремление к одинокой жизни, но было результатом полного сознания его призвания, произошло из желания исполнить назначение, рожденное пламенными надеждами. Свет, который светился в нем, обратился бы, если бы встретилась надобность, в самопожирающее пламя не для его собственой славы, а для того чтобы осветить путь грядущего царя.
Природа Иоанна Крестителя была полна подвижности и огня. Продолжительная борьба, последствиями которой были в нем полное господство над самим собой, самоуничтожение в присутствии своего Господа, способность глядеть смело в лицо опасности и смирение среди восторженных похвал выработали в нем непреклонную твердость, отразившуюся в его характере, виде и учении. Если он и приобретал успокоение в продолжительной уединенной молитве и покаянии, то это не было спокойствие мира. Победа, которую он одержал над собой, оставила следы жестокой битвы; спокойствие, которого она достигла, было похоже на рокот отдаленной бури. Учение его носило на себе отпечаток той пустыни, где были только скалы, змеи и бесплодные деревья. В своих проявлениях и деятельности он уподоблялся горящему факелу; его общественная жизнь была похожа на землетрясение; сам он был не человек, а речь, и мог смело назвать себя голосом вопиющаго в пустыне: приготовьте путь Господу[85]. Огонь разгорался в его сердце, когда он думал; огонь сходил с языка. Но Иоанн с самого детства был добровольным отшельником. Уединение пустыни научило его распознаванию невыразимого языком человеческим. Там осуществился для него невидимый мир; там дух его принял пламенное направление. В уединенных беседах с своим собственным великим сердцем, в беседах с высокими думами длинного ряда пророков, его предшественников, обращавшихся к тому же мятежному народу, в беседах с голосом природы, доходившим до него в звуках гор и моря, он получил более глубокое образование, чем мог получить у ног Гиллела и Шаммая. В тропический полдень, в глубокой Иорданской долине, когда воздух становится вроде тонкого, легкого пламени, — в длинную ночь при свете звезд, которые кажутся огненными шарами на пурпуровых небесах, слушая завывание диких зверей, — в брожении близ ленивых, отсвечивающих кобальтом вод Мертвого и проклятого озера, где перед его глазами расстилалась темная солончаковая растительность берега и восставали души грешников, погибших под сернистым пеплом, — он научился слову, получил откровение, недоступное для слуха обыкновенного человека и достигаемое не в школах раввинов, а в школе уединения под надзором и управлением божественным.
Такие только учителя и пригодны к подобному времени. Довольно и даже слишком много было этой посредственности, старозаветных законников, говоривших плавно и занимавшихся плутнями. Книжники или лоснившиеся от хорошей жизни и гордые всеобщим к ним почтением фарисеи, красуясь громадной филактерией и роскошной одеждой, давали в синагогах снотворные поучения, представляющие сбор разлетающихся в прах ребячеств и расшатанных в основании положений с предвзятой мыслью: но Иоанн был далеко не такой учитель, как ему современные. Прежде чем раздавался громовой звук его голоса, который рокотал гневом и негодованием, загорелая наружность, длинные волосы, кожаный пояс, одежда из верблюжьего волоса уже доказывали, что тут истинно человек во всем его природном величии, с несокрушимой силой воли, — человек, который, подобно суровому фесвийцу Илии, мог бы спокойно стоять перед разодетым в пурпур Ахавом и развратной Иезавелью. Жизнь его была известна всем. Все знали, что питьем ему служит только речная вода, а едой — акриды и дикий мед[86]. Всякий чувствовал на себе могущество его влияния, которое предоставляется всегда полному самоотвержению. Кто выше общечеловеческой гордости, тот выше всякого страха. Не рассчитывая ни на что от любви своих последователей, он не боялся их нерасположения; не имея в виду выиграть что-либо от рабски льстивой администрации, он не терял ничего, высказывая ей в глаза справедливое порицание. Он стоял выше своих братьев на неизмеримой высоте спокойствия и чистоты, не ослепленный ничтожной мглой, которая застилала их глаза, и невозмутимый от влияний, которые нарушали спокойствие их жизни.
Неудивительно, что такой человек чувствовал себя силой среди народа. Далеко прошла молва, что в пустыне Иудейской живет человек, которого жгучее слово достойно того, чтобы его услышать, который своими изречениями напоминает Исаию, а жизнью — Илию. Тиверий запятнал императорский трон своим бесславием; Понтий Пилат довел до безумия фанатичный народ своей наглостью, жестокостью, насилиями и убийствами; Ирод Антипа представлял восприимчивым подражателям пример рассчитанного вероотступничества и бесстыдного распутства; Каиафа и Анна поделили между собой обязанности первосвященства, которое только бесчестили. Но не об этих политических обстоятельствах вел речь новый пророк. Уроки, которые он преподавал, не ограничивались этим узким кругом, а имели всеобщее нравственное и социальное значение. Учение его было вполне практично, приятно, хотя и томительно для сердца, бесстрашно, а потому вполне искренно, так что должны были найтись люди, готовые посетить его строгое уединение. И действительно фарисеи, саддукеи, книжники, воины, священники и мытари стали приходить толпами, чтобы послушать слова его. Местом его проповеди озера. Г розно нависшие над этим узким проходом, ведущим из Иерусалима в Иерихон, скалы были притоном опаснейших разбойников; крокодилы и другие дикие звери не были еще истреблены в заросших тростником заводях Иорданских; но отовсюду, — из жреческого Хеврона, из святого Иерусалима, из улыбающейся Галилеи сходились к нему люди, чтобы уловить звук этого странного для них голоса. Слова его были подобны молоту, дробящему в пыль каменные сердца, или пламени, проникающему в отдаленные тайники заветных дум. Не допуская ни тени лести, ни выражения подслужничества, ни страха колебания, он громил сборщиков податей за их вымогательство; воинов за их насилия, низость и недовольство; богатых саддукеев и пышных фарисеев за формализм и притворство, которое обратило их в порождение ехиднины. Он толковал народу, что все излюбленные им почести и привилегии не поведут ни к чему, если не покаются, а будут видеть в них защиту против грядущего гнева[87]. Он укорял их вообще в кичливости высоким происхождением от Авраама, прибавляя, что Господь, сотворивший Адама из земли, может восстановить детей Аврааму из камней, лежащих по берегам Иордана[88]. Чувствуя угрызения совести, люди слушали его с разбитым сердцем, и, когда он избрал крещение символом покаяния и очищения, то крестились от него в Иордане, исповедуя грехи свои[89].