Достигнет именно он. Во всех случаях Акинфин не захочет потерять Савелия, а вместе с ним аховые прибыли ювелирного литья.
Убежденный в этом, Рождественский пришел к Платону в воскресенье и запросто сказал:
— Здравствуй, Плат. Сегодня у тебя пустой день...
— И ты его решил заполнить? Опять пришел о ком-то проявлять заботу?
— О тебе на этот раз. Ты же выслушивал себенаумейного Ивана Балакирева, послушай и меня. Разве плохо будет знать, что думает о тебе твой закадычный враг Савка Рождественский?
— Это уже интересно... Раздевайся и проходи.
Платон провел Савелия в маленькую, знакомую ему приемную и усадил за низенький столик с выгибными ножками.
— Давай позакадычничаем на полный пар. С чего начнешь, властитель крамольных дум?
— С чего прикажешь, великий усмиритель классовых противоречий, — ответил Рождественский в том же полушутливом, полусерьезном тоне. — Начну, пожалуй, с Кассы. Касса, Плат, для тебя большущая находка и еще большая потеря.
— В чем же потеря, Саваоф?
— Она показывает то, что для всякого хищного святоши разумнее скрывать.
— Что именно, Савелий?
— Когти!.. Не обижайся, Плат, ведь ты же сам просил меня «на полный пар».
— В таких случаях не обижаются, а просто не обращают внимания. — При этих словах Платон махнул рукой и подтвердил свой жест словами: — Отмахиваются — и все.
— В этом, Плат, у тебя большая сила воли. Ей не позавидует только осел. Ты мудро отмахнулся от комитета металлистов. Ты отмахнешься тем паче от сказанного мною.
— Не только отмахнусь, а просто не замечу.
Савелий закурил. Взвесил ответ.
— Такая возможность, Плат, у тебя пока имеется. Можно многого не замечать и отмахнуться. Скажем, идет снежок. Какое дело тебе до него! Идет, и пусть идет. А снег все гуще, гуще и дружнее, постепенно переходит в метель. Тоже можно отмахнуться и от нее, сидючи в хорошей кошеве. А метель все злее и злее, переходит в буран. Буран — в снежную бурю. Ты тоже можешь отмахнуться от бурана, но отмахнется ли он от тебя, Платон Лукич Акинфин? Отмахнется ли буран? Не заметет ли он тебя по самую макушку?
Платон испытующе посмотрел в смеющиеся глаза Савелия.
— Я догадываюсь, кто твой суфлер! Он хочет поколебать меня. Зря! Я не из трусливых...
— Так ты только говоришь, Плат, а дела твои совсем другое говорят.
— Например?
— Примеров много. Возьму, что мне на ум приходит. Уланова ты струсил... Вспомни ваш разговор после больницы. Вспомни семьдесят три гвоздя. Вспомни, как ты выкручивался тогда... Вспомни твой оборонительный и обольстительный приказ перед «большим бураном», которого ты начал бояться чуть ли не за год. Разве не боязнь, не трусость породили все твои «равновесия», «умиротворения»? Неужели это все только от широты твоей души, а не для сохранения своих заводов? Ответь, если ты смел, «на полный пар»!
Акинфин, не возвышая голоса, с достоинством сказал:
— Обычно я не отвечаю тем, кто мелко плавает и крупно пустомелет. Тебе отвечу. Мы же с тобой играли в бабки. Я никогда и ни от кого своих суждений не скрывал. Революцию в России, как и в любой другой стране, можно предотвратить только теми способами, которые внедряю я. Если этого промышленники не поймут и не применят, тогда это их заставят сделать повстанцы и бунтари оружием и силой.
— Заставят и оставят княжить и править?
— Нет, почему же... Может быть, кого-то сожгут или утопят, но кого-то, а не всех.
Савелия это развеселило.
— Сильно, Плат, и очень густо задымил твои мозги твой Юджин Фолстер.
— А ты откуда знаешь это имя? От суфлера?
— Приходится, Платон Лукич, узнавать не только это, но и многое другое. Иначе как поймешь, что, откуда и по какой причине? Значит, по-твоему выходит, что революция, возможность которой ты не отвергаешь, всего лишь перепричешет капитализм, уравновесит его и сохранит?
— Какой же вывод отсюда, Саваоф?
— Их два. Первый — молчать и соглашаться с этим удельно-весовым неравноправием тысяч рабочих с одним тобой...
— А второй?
— Сперва до точки выясним о первом. Что значит и как надо понимать твой вес и каждого из тысяч уравновешенных с тобой?
— Как?
— Неужели ты, Платон, не понимаешь, что все принадлежит тебе? Заводы, станки, земли, миллионы, власть и право распорядиться всем этим, как ты пожелаешь... А что у нас? Ты, Плат, знаешь, что у нас!
— Разве вы не лучше стали жить, Савелий?
— Лучше. И даже хорошо. Но это ведь, Платон Лукич, сиюминутно. Ты можешь каждого из нас прогнать, а то и продать.
— Продать, Савелий?
— Ты не ослышался, Платон. Заводы принадлежат тебе. И если ты их вздумаешь продать, то проданными окажемся и мы.
— Я этого не собираюсь делать.
— Не собираешься, но можешь. Имеешь право. Ты лее собственник. Заводчик. Ты князь и царь и бог своих заводов. Это и без «суфлера» знают все.
— Называй кем хочешь. Не я установил этот закон, этот порядок. Не я, Савелий! Пойми меня.
— Я понимаю тебя, Платон Лукич Акинфин, но и ты пойми... Такой закон можно опять же без «суфлера» перезаконить и переупорядочить порядок.
— Как?
— Изволь. Не буду подбирать неуязвимые и неподсудные слова. Скажу без выкрутасов.
— Скажи без них.
— Тогда слушай и запомни. Запомни твердо. Твое трескучее капиталистическое «равновесие» заменит равноправие соединения всех! Всех, кому будет принадлежать все. Всех, кто законно будет получать только то, что он заработал своим трудом, своим умом.
— Мне жаль тебя, Савелий, и твоего подсказчика.
— А мне тебя, Платон...
Далее разговаривать было уже не о чем, к тому же пришел Вениамин Викторович Строганов.
— Ну вот, — не выдавая своего волнения, обрадовался Платон, — теперь есть у нас основания попросить накрыть нам стол и поговорить, какие новые художества затевает наш первоклассный артист Саваоф.
— Зачем об этом говорить? — отозвался Савелий. — Я лучше покажу наши новые пробные отливки. Вот они...
Савелий вынул из кармана и принялся показывать малюсеньких слоников, которые, как он сказал, принесут счастье не только тем, кто их приобретет, но и еще счастливей скажутся на прибылях.
Полюбовавшись слониками, похвалив их, Платон пригласил к столу и...
И как будто до этого ничего не произошло. Как будто и на этот раз юмор не изменил Платону Лукичу. Он шутил, рассказывал английские анекдоты. Он произнес здравицу за дружбу, которая не тонет и не горит. Он даже сыграл и спел песенку из далеких детских лет. Потом же, после ухода Савелия, сославшись на головную боль, Платон заперся в спальне...
Акинфин был мрачен и на другой день, и на третий.
А черёз неделю в Шальве стало известно об аресте Рождественского и еще девятерых, взятых вместе с ним на кладбище, где происходило сборище. Все они были заключены в пермскую тюрьму.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Долгом престижа и репутации среди рабочих Платон Лукич посчитал необходимой встречу с Рождественским в тюрьме. Савелий должен знать, что Платон не был причиной его ареста.
Думая об этом, Акинфин надеялся на большее. Новый губернатор стал ближе старого. В недавний день его именин Платон Лукич предусмотрительно, на всякий случай, вручил его превосходительству увесистый пакет акций «Равновесия» как законный гонорар за подсказку изготовления золотых подков...
Для крупного заводчика всегда полезно заполучить слугой высокое сановное лицо.
Акинфин послал нарочного к губернатору с письмом за пятью сургучными печатями. Кратко изложив суть дела об аресте нужнейшего и драгоценнейшего мастера Савелия Рождественского, Платон просил аудиенции.
До возвращения нарочного пришла обнадеживающая телеграмма: «Жду с лучшими надеждами на исход дела».
«Лучшие надежды» сказались сразу же, после обмена приветствиями Платона Лукича и губернатора в его роскошном кабинете.
— Любезнейший Платон Лукич, ваш Рождественский дубина, — объявил губернатор. — Преступления вашего обалдуя, как мне доложили, а равно и остальных ослов не столь велики, да их, пожалуй, и нет. Эти олухи, продолжая тяжбу с вашей странноватой Кассой взаимного кредита, вместо того чтобы собраться и решить свои дела открыто, собрались на кладбище. И это не могло не ввести в заблуждение полицию, арестовавшую их.