— Платонов, Платов, Платиков, Тоников, Тоничек, теперь в Шальве народилось больше, чем всяких других имен, вместе взятых. Родиков, Родичек и Родионов тоже порядочно. Никодим уже отказывается крестить этими именами... Так что бы вы думали?
— Не знаю, что и подумать...
— Ездят крестить в другие приходы.
— Какая популярность имен!
— Вы все иронизируете, Веничек. Не надо терять чувство юмора...
— Да какой уж там юмор, когда в шальвинской гармонии все чаще и чаще диссонансы нарушают ее...
— Вы об Уланове, Веничек?
— Не только.
— О ком же?
— О многих и многом. Родион из поездки за границу вернулся каким-то не таким... Не тем.
— Наверно, устал Родик. Это мы выясним. А теперь попросим Лушу дать чай вместе с его привычным рижским спутником...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Из последней поездки за границу Родион Максимович Скуратов в самом деле вернулся в подавленном состоянии. Заметив это, жена спросила его:
— Что-то не удалось там тебе, Родиоша?
— Не знаю, что и ответить тебе, Соня. Прежде я вооружался там, а теперь происходит совсем по-другому...
— Что же по-другому-то? Наверно, измучился?
— Да нет, Сонечка. Я как-то перестаю верить в то, что мы делаем... Вернее, не в то, что делаем, а как это делается! Там тоже, Соня, пытаются сгладить, уравновесить жизнь... Но, понимаешь, как-то без вывертов.
Софья Васильевна пересела к мужу на кровать, где он, рано раздевшись, хотел полежать, пораздумать перед сном.
— Без каких, Родиоша, вывертов?
— Без овчаровских и... И без всяких других. Нам есть чему поучиться у них. Но есть чему поучиться им и у нас. Они беднее и богаче нас. У них нет той широты возможностей, которых мы не замечаем, а замечая, не обращаем на них внимания. Из одной и той же доски или слитка меди они делают и получают больше. Там нет щепок и стружек. Им приходится ловчиться и все пускать в дело. Нас же изнахратили наши богатства. Они обедняют нас.
Софья Васильевна, напрягаясь, вслушивалась в каждое слово мужа.
— Ты, Родиоша, как-то очень непонятно...
— Потому что я и сам понимаю не все. Чувствую, что у нас что-то не то, а оценить и понять во всей широте не могу, Соня... У нас как-то все на особицу и случайно. То вдруг нас начинают кормить и одевать золотые подковы, то «составные» дома... Я понимаю — это разбег... Но куда и во что разбег? Ну, будет, допустим, у нас часовой завод, завод швейных машин... Но ведь часы и швейные машины те же крестики, те же потаковские колокольчики, которые звонко и далеко звенят, но о чем они звенят, кому и что названивают?
— Деньги, очевидно, Родиоша. Ведь ты всегда хотел, чтобы в фирме больше было денег.
— Я и сейчас хочу, но не знаю — зачем? Для часов? А что изменят они? Что будут показывать их стрелки? Ход времени... Отсчет годам... А куда, Сонечка, идет это время, куда бегут годы?.. А каким оно будет, Сонечка? Свободной акционерной империей свободных фирм? Так называет ее Платон, такой он видит Россию после свержения царя. А кто будут главными ее акционерами? Может быть, ты или я? Или Иван Уланов? Сережка Миронов? Витька Пустовалов? Художник Сверчков?.. Нет!
— А кто же, Родион?
— Думаю, что те, кто помогают народу свергнуть царя, чтобы после свержения в своих фирмах оседлать народ.
— Родион, ты повторяешь сказанное Савелием.
— Савелием ли только, Соня? Есть покрупнее люди. Есть! О них известно и Платону, но в их силу он не верит.
— А ты веришь, Родиоша?
— Не знаю, Соня... Я только думаю, это умный Платон все чаще и чаще походит на тетерева. Поет и, упиваясь своей песней, не слышит, что делается в мире. Иной раз мне, Сонюша, кажется, что Плат перевлюблен в себя, в свои уравновешивания и во многое другое. Он говорит, что капитализм выдуманное слово... Говорит, что называемое этим неудобным словом есть единственно возможный образ жизни, при котором человечество успешно развивалось в прямой зависимости от производства. В этом есть что-то правильное, но, Сонечка, я видел капитализм своими глазами. В Англии, в Германии, во Франции. Капитализм с живыми капиталистами, с которыми я встречался, пил, ел, разговаривал. Которым я платил, у которых я покупал и среди которых при моей внешности, при деньгах, которыми я мог распорядиться, они меня тоже называли капиталистом и ничего не скрывали от меня...
Софья Васильевна сказала:
— Это очень интересно.
— Это страшно, Соня. Их откровенность была похожа на заговор воров, вербующих меня в свою шайку. Они не скрывая говорят, что лучшим во властвовании является усыпление тех, кем ты повелеваешь. И разъясняли, как это делается. Называли удобные квартиры для рабочих, широкую продажу доступной им одежды, очарование их профессиональными союзами, вежливым обращением с ними... Сонечка, мне было не по себе. Они говорили о своем, а за их словами вставала Шальва, ее улицы с новыми «составными» домами... номерные овчаровские магазины, цеховые столовые, наша больница и даже «Веселый лужок».
— А он-то почему? — спросила Софья Васильевна.
— Потому же... Там тоже есть свои «Веселые лужки», и какие! Они не усыпляют, а опьяняют и очень трезвых людей. Я за несколько вечеров в таких «лужках» прослушал лекции господ в черных цилиндрах о том, как важно не забывать древнее наставление: «Разделяй и властвуй», как важно, пропуская через сепаратор хитроумия своих рабочих, разделять их на сливки и обезжиренное молоко. Разделенные, они не будут едины в своей борьбе, в своих интересах... И, Сонечка, милая Соняша, перед моими глазами предстала наша фабричная знать с ее убогим благополучием, с ее акциями, накоплениями в Кассе и размежеванием с «обезжиренным молоком»... Это страшно, Соня! Будто и меня там пропустили через сепаратор и я вышел из него двумя Родионами. Один отрицает начисто капиталистическое право владеть и управлять заводами, рудниками, землей и вместе с ними — работающими на них, считая это подлым захватом и прямым грабежом. Другой Родион, споря с первым, находит капитализм вынужденно прогрессивным распорядком жизни, совершенствующим ее. Стыдно сказать, но пока единственно возможным, хотя и жестоким, общественным устройством. А все остальное... Все остальное, Соняша, пока пусть высокие, благородные, даже святые, но недовыкристаллизовавшиеся сверкающие самоцветы, теоретические мечтания. Трудно жить, Сонюра, двумя человеками в одном теле. Это не жизнь, а двоедушная гнусь!
— Что делать, Родион!. — сочувственно и утешающе сказала Софья Васильевна. — Тебя ли одного заставляет двоиться жизнь?
— Это, Софья, не оправдание. Некоторые и с тремя душами в себе живут и благоденствуют...
— Платон?
— У него их, может быть, больше или нет ни одной...
— Какая-то, да есть... И тоже, наверно, недовыкристаллизававшаяся. Или, скажем, недовыпеченная...
— Нет, Соня, Платон на редкость хитроумно выпеченный слоеный пирожок, с луком, с перцем, с медовым сердцем. С приглядным румянцем, заманным глянцем. Чертознаева, колдовская, обольстительная постряпенечка...
— Это который из двух Родионов в тебе говорит? — пытливо спросила Софья Васильевна.
— На этот раз оба в один голос, — горько улыбнулся Скуратов и решительно погасил свет. — Половина второго. Пора спать, Соняша. — Закрыв глаза, он завершил свою мысль: — И все же на свете нет таких пирогов, которые не распробываются, как и нет орехов, которые не раскусываются...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Очередным связным на этот раз была нарядная дама в широкополой шляпе. Рождественский встретился с ней на выставке художественного литья. Восхищаясь изделиями, она передала Савелию письмо.
Всякий, прочитавший это письмо, не понял бы, о чем оно. Для Рождественского теперь стало ясно, что Адриан его поддерживает в дальнейшем развенчивании Акинфина и одобряет прямой разговор при встрече с ним.
Савелий еще тверже поверил, что он сумеет и заставит поколебаться самонадеянного Платона в незыблемости своих идей. Коли Уланов, а затем история с гвоздями и требования комитета металлистов приоткрывали Акинфину глаза, то Савелий достигнет большего.