...Иван Степанович не любил говорить об обстоятельствах своего ранения, так круто и страшно изменившего всю его жизнь. И только однажды, вспоминая первые годы войны, он рассказал мне о происшествии, с этим связанном.
Первые месяцы войны он провел в Ленинграде, в качестве уполномоченного Верховного командования по Балтийскому флоту. И вскоре после того как город оказался в блокадном кольце, ему, как и другим руководителям обороны, было предоставлено право эвакуировать на Большую землю тех, кого они сочтут нужным уберечь от превратностей осадного положения и надвигающейся зимы. Между другими его выбор пал на флагманского хирурга флота Юстина Юлиановича Джанелидзе, человека очень уже немолодого и поэтому мало приспособленного к голоду и лишениям.
Иван Степанович вызвал Джанелидзе к себе и предложил ему немедленно собираться в дорогу. Тот сердито поглядел на него и сказал:
- Основатель русской военной хирургии, один из тех божьей милостью лекарей, на кого всем нам хочется быть похожими, - я имею в виду, как вы понимаете, доктора Пирогова, - в начале Крымской кампании, быстро собравшись в дорогу, двинулся не от фронта, а к фронту. Что же касается моего возраста, то я считаю, что человеку должно быть не столько лет, сколько написано у него в паспорте, а сколько требуется в данный момент.
И несмотря на явную спорность последнего утверждения, никакие доводы не могли победить упорство старого доктора.
Прошло довольно много времени. Иван Степанович был отозван из Ленинграда, побывал на Дальнем Востоке, куда его направили, как он говорил, «поглядеть, как бы японцы не устроили нам Пирл-Харбор», оттуда перевели на Черноморский бассейн, и вот здесь-то, в районе Туапсе, он был тяжело, непоправимо ранен бомбой, сброшенной вражеским бомбардировщиком на вереницу автомобилей, двигавшихся через перевал.
Когда в тяжелом состоянии Исакова привезли в один из прифронтовых госпиталей и хирурги всех рангов принялись судить и рядить о том, как следует поступать с его искалеченной ногой, кому-то из них пришло в голову срочно вызвать из Ленинграда для консультаций флагманского хирурга.
Тот приехал, поглядел раненого, высказал свое мнение и, видимо стремясь приободрить Исакова, с сердитой шутливостью проворчал:
- Ишь какой упрямый! Нашел-таки способ выманить меня из Ленинграда. А для чего? Для чего меня здешние доктора вызвали? Чтобы снять с себя ответственность! Трудно им, конечно, лечить человека высокого звания. Был бы на вашем месте краснофлотец, они бы сами решили, как быть. - И, назидательно подняв палец и отчеканивая слова, закончил: - Доктор лечит лучше всего, когда всем сердцем хочет помочь больному. Понятно? Хочет вылечить, а не боится не вылечить! Страх, как известно, плохой советчик, это вам, как военному человеку, известно.
Передавая мне слова Джанелидзе, Иван Степанович утверждал, что в его собственном случае они полностью подтвердились. Лечили его робко, неуверенно и неверно, и это привело к тому, что его до сих пор мучают по временам сильнейшие боли.
Мне же представляется, что утверждение старого доктора следовал бы толковать еще и расширительно. Горячее желание - стимул гораздо более могучий, чем самая сильная боязнь, не только в медицине, но и в любой другой области. И очень печально, что эту простую истину иногда забывают.
* * *
Пытаясь восстановить в памяти и донести до читателя то, что мне посчастливилось увидеть и узнать о Иване Степановиче за годы нашего с ним знакомства, я чувствую совершенную свою неспособность собрать воедино вce те мелочи, из которых сложилось мое представление об этом человеке.
Слишком он был сложен, слишком из многих элементов состоял его характер, слишком разносторонней была его деятельность, чтобы можно было дать о нем цельное представление, рассказав об отдельных происшествиях и разговорах, сохранившихся в моей памяти. И все же некоторые из них кажутся мне любопытными.
Вспоминается мне, например, рассказ Исакова о письме какого-то незнакомого ему старого моряка, который сообщал с возмущением, что в одном из черноморских портов, где он, выйдя на пенсию, поселился, местные власти переименовали улицу Крузенштерна на том основании, что сейчас уже никто не помнит о нем и его имя звучит недостаточно актуально. Переименовали улицу не слишком изобретательно - в Большую Морскую.
По просьбе автора письма Иван Степанович адресовался в исполком городского Совета, учинивший это нововведение, с предложением исправить ошибку. Оттуда ответили, что переименование осуществлено потому, что негоже в наше время называть улицы именами царских сатрапов. Иван Степанович терпеливо разъяснил работникам исполкома, что называть замечательного русского мореплавателя царским сатрапом так же нелепо, как если бы речь шла о Ломоносове или Кутузове, но на это свое письмо ответа не получил. Гонители Крузенштерна признавать свои ошибки, видимо, не любили.
- Все дело в том, - заметил Исаков, повествуя о позиции своих оппонентов, - что у многих наших деятелей, воспитанных на пафосе ниспровержения, отсутствует то, что я назвал бы чувством преемственности. А переучиваться они не желают. Но пусть не надеются - Крузенштерна я им в обиду не дам.
Не знаю, чем кончилась эта история, но, надо полагать, новаторы из горсовета в конце концов уступили. Иван Степанович имел обыкновение доводить до конца все, за что брался.
Чрезвычайно характерным для него было его отношение к обязанностям члена Союза писателей, которые он понимал по-своему, в полном соответствии с присущей ему обязательностью, добросовестностью и трудолюбием. Совмещая писательскую работу с множеством других дел, этот талантливый военачальник и организатор, кстати сказать, носивший самое высокое в нашей стране военно-морское звание - Адмирала Флота Советского Союза, член-корреспондент Академии наук, состоящий в множестве коллегий, советов и комиссий, считал своим непременным писательским долгом печатать свои рассказы и очерки не реже чем два раза в год.
Однажды он специально позвонил мне, чтобы посоветоваться об одном недавно законченном рассказе, который ему предложили опубликовать, не дожидаясь следующего, который тематически должен быть связан с первым, и в ответ на мое предложение - кончить второй и печатать их вместе - жалобно заметил:
- Понимаю, что вы правы. Я и сам так думаю. Но не могу же я себе позволить так долго молчать.
И в ответ на мое сообщение, что многие авторы позволяют себе молчать годами, возразил:
- Так ведь то - настоящие писатели, а я не писатель, я - соискатель. - И, услышав, что я рассмеялся, добавил: - Вам хорошо смеяться, а вот побыли бы вы в моей шкуре...
Нет, очень трудно рассказать об Иване Степановиче, связав воедино все, что я знаю о нем.
Был ли он умен, добр, честен, решителен, деловит? Обладал ли он силой воли, умел ли видеть себя со стороны? Да, разумеется, да! Но разве можно с помощью простого перечисления отдельных черт постигнуть характер человека, воссоздать его душевный облик, показать его таким, каким его видели те, кому посчастливилось с ним повстречаться? Едва ли. Надо полагать, простым вложением этого не достигнешь.
Здесь требуется воображение, художество, писательский домысел, то есть вещи, необязательные для мемуариста. Его задача гораздо скромнее. И состоит она, как мне кажется, в том, чтобы обстоятельно рассказать обо всем, что сохранила ему его память, выбрав из этого пестрого вороха наиболее существенное и любопытное. Такую задачу я перед собой и поставил.
1973
ЮРИЙ ГЕРМАН
Однажды поздно ночью мне принесли телеграмму. Долгий и, как это всегда кажется по ночам, очень пронзительный звонок поднял меня с постели. Ощупью добравшись до двери и отворив ее, я взял из рук почтальона сложенный манжеткой телеграфный бланк и стал шарить на столе в поисках карандаша, чтобы расписаться. Потом, когда эта операция завершилась успешно, подошел к окну и, отодвинув штору - на дворе уже светало, - принялся разбирать слепые строки. Телеграмма была такая: