И один бог знает, каким чудом на этой станции подобралась такая коллекция добряков. Молодой телеграфист, робкий заика, собирал почтовые марки и страшно стеснялся этого; всякий раз он поспешно прятал их в стол, краснея до корней волос, а мы все прикидывались, будто и не знаем ничего, и украдкой — в бумаги на его столе, в книгу, которую он читал, засовывали марки, какие только могли достать. Их привозили нам почтовики с поездов. Вероятно, отдирали со всех писем из-за границы, проходивших через их руки; конечно, этого не полагалось, и потому начальник наш делал вид, будто и понятия об этом не имеет; а на мне лежала обязанность заниматься незаконной частью нашего тайного сговора; тем не менее начальник с кипучим энтузиазмом помогал устраивать сюрпризы застенчивому телеграфисту. Несчастный юноша находил марку из Персии в кармане старой тужурки или из Конго в смятой бумажке, в которой он принес свой завтрак; под лампой он обнаруживал китайскую марку с драконом, из носового платка вытряхивал голубую Боливию. И каждый раз он мучительно краснел, а глаза его наполнялись слезами растроганности и изумления; он косился на нас, а мы — ни-ни, ничего, мы и знать не знаем, чтоб кто-нибудь тут интересовался марками. Счастливы взрослые, которым дано играть.
Вечно бормочущий сторож, он десять раз в день кропит перрон зигзагообразной струйкой воды и ссорится с пассажирами, которые олицетворяют собой неисправимую стихию беспорядка и суматохи. Лучше всего не впускать бы сюда никого, да что поделаешь с этими бабами, с их корзинами и узлами! И сторож все запугивает их, и все его никто не боится; жизнь его трудна и полна треволнений, и, лишь когда мимо грохочет скорый, сторож перестает ворчать и выкатывает грудь. К вашему сведению, я тут на то и поставлен, чтоб порядок был.
Старый ламповщик, меланхоличный, страстный книгочей; прекрасные, проникновенные глаза — такие были у пана Мартинека и у моего покойного школьного друга; вообще ламповщик чем-то напоминал его, и поэтому я порой заходил к нему в дощатую ламповую посидеть на узкой скамье и заводил со старым молчуном рассеянные и медлительные разговоры, рассуждая, к примеру, о том, почему это женщины такие или что может быть после смерти. Кончались эти беседы покорным вздохом: «А в общем-то, кто его знает!» Но и этот вздох нес какое-то успокоение и примиренность. Знаете что, бедняку уж приходится принимать земные и загробные дела такими, каковы они есть.
Работник пакгауза, отец девяти или скольких там детей; дети эти тоже обычно торчали в пакгаузе, но едва кто-нибудь являлся — мгновенно исчезали за ящиками, словно мыши. Этого не полагалось, да что делать, когда такое благословенное отцовство. В полдень вся мелюзга усаживалась на рампе пакгауза по росту, один белобрысее другого, и поедала пирожки с повидлом — скорее всего с целью устроить себе повидловые усы от уха до уха. Не могу припомнить лица их папаши, помню только его широкие штаны с глубокими складками, которые, казалось, выражали самое отеческую заботливость.
Ну и так далее: все такие порядочные, добросовестные, чувствительные люди — пожалуй, и то обстоятельство, что я узнал столько хороших людей, неотделимо от обыкновенности моей жизни.
Раз как-то стоял я за составом, а по другую сторону его проходил ламповщик со стрелочником, они меня не видели и говорили обо мне.
— …славный такой, — сказал стрелочник.
— Добрый человек, — медленно пробурчал ламповщик.
Вот так. Теперь все ясно, что и к чему. Скорее же спрятаться от людей, чтоб привыкнуть к мысли, что я, в сущности, простой и счастливый человек.
XIV
Такая станция — замкнутый в себе мир; она более связана со всеми иными станциями, с которыми ее соединяют пути, чем с миром по ту сторону станционной ограды. Разве еще маленькая привокзальная площадь, где стоит в ожидании желтая почтовая повозка, имеет к нам какое-то отношение; а уж в город мы ходим, как в чужую страну, — город уже не наша территория, и нет у нас с ним почти ничего общего. Зато вот надпись: «Посторонним вход воспрещен», — и то, что находится по сю сторону этой надписи, — только для нас; вы же, прочие, скажите спасибо, что мы пускаем вас на перрон и в вагоны. Вы-то не можете повесить у входа в город надпись: «Посторонним вход воспрещен», не дано вам такое обособленное, неприступное царство. Мы — словно остров, подвешенный на стальных рельсах, и на них нанизаны еще и еще острова, островки — вот все это наше и отгорожено от прочего мира оградами и запорами, табличками и запретами.
Обратите-ка внимание: ведь и ходим-то мы по этой своей обособленной территории совсем не так, как обычные люди — мы двигаемся с важностью и небрежностью, которые разительно отличаются от вашей суматошной спешки. А спросите нас о чем — мы слегка склоним голову, как бы удивляясь тому, что к нам обратилось существо иного мира. Да, ответим мы, поезд номер шестьдесят два опаздывает на семь минут. Вам хочется знать, о чем разговаривает дежурный по станции с начальником поезда, высунувшимся из окна служебного вагона? Вам хочется знать, отчего дежурный, стоявший на перроне, заложив руки за спину, вдруг повернулся и большими, быстрыми, решительными шагами направился в канцелярию? Любой замкнутый мир кажется немного таинственным; в известной мере он сознает это и наслаждается этим с глубоким удовлетворением.
Вспоминая то время, я вижу эту станцию как бы сверху, словно маленькую, чистенькую игрушку; вон те кубики — это пакгауз, и ламповая, и блокпосты, и домики путевых обходчиков; посередине между ними бегут игрушечные рельсы, а коробочки на них — это вагоны, поезда. Ж-ж-ж — пробегают по игрушечным рельсам крохотные паровозики. Та маленькая толстая фигурка — начальник станции, он вышел из вокзала и стал около миниатюрных путей. А другая фигурка — у нее высокая фуражка и ноги до того напряжены, что чуть не прогнулись, — это я; синяя фигурка — наш сторож, а та, в блузе, — ламповщик; все такие милые, симпатичные, и всех отличает такая приятная явственность. Ж-ж-ж — внимание, идет скорый! Когда я уже пережил это? Ах, да ведь это как будто я — маленький мальчик в отцовском дворе: воткнуть щепочки в землю — вот и забор, внутри посыпать чистыми опилками и положить на них несколько пестрых фасолин — и это будут куры, а самая большая фасолина, крапчатая, — будет петух. Склоняется мальчик над своим игрушечным двориком, над крохотным миром своим, и затаив дыхание — до того сосредоточен! — шепотом кличет: «Цып-цып-цып!..» Только тогда дворик мальчика не мог вместить других людей, взрослых, — у тех, у каждого, была своя игра, игра в ремесло, в домашнее хозяйство, в общественные дела; но теперь, когда мы сами стали большими и серьезными, — все мы играем в одну общую игру — игру в нашу станцию. Потому-то мы так ее и украсили, чтоб она была еще более — нашей, и еще более — игрушкой, да, еще и потому. Все связано между собой — даже то, что станция была замкнутым миром, обнесенным оградой и запретами. Всякий замкнутый мир становится до некоторой степени игрой; для того и создаем мы обособленные, только наши, ревниво отгороженные области своих увлечений, чтобы можно было отдаваться любимой игре.
Игра — вещь серьезная, у нее свои правила, свой обязательный строй. Игра — это углубленная, нежная или страстная сосредоточенность на чем-то одном, и только на одном; посему то, к чему мы привязываемся, да будет изолировано от всего остального, выделено своими правилами, изъято из окружающей действительности. Отсюда, по-моему, и моя игра в увлечение уменьшать размеры: сделайте что-нибудь маленьким, уменьшите его — и оно уже изъято из действительности, оно больше и глубже стало миром для себя, нашим миром, в котором мы можем забыть о существовании еще какого-то там другого. Ну вот, теперь нам удалось вырваться из этого другого мира, теперь мы — в заколдованном круге, отделяющем нас от остальных; вот мир ребенка, вот школа, вот богемная компания поэта, вот последняя на свете станция; и вот — чистенький вокзал, дорожки усыпаны песком, все обрамлено цветами — и так далее, а под конец — садик пенсионера, последний отграниченный мирок, последняя тихая, сосредоточенная игра; алые колоски камнеломки, прохладные султаны таволжника, а в двух шагах, на камне, — зяблик склонил голову набок, поглядывает одним глазком: кто ты?