Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слава богу, теперь я могу наконец вернуться к теме искусства; но я должен был сказать о боге и о сатане, ибо — поверьте! — нет искусства вне добра и зла. Напротив, в искусстве для самой возвышенной добродетели и для самой низкой подлости и порока больше места, чем в какой-либо другой человеческой профессии. Есть искусство чистое, которое стремится работать чисто и совершенно; есть искусство, в котором форма вещи отделена и искуплена, и, я бы сказал, обожествлена — ибо творение может нести на себе как отпечаток отчетливой святости, так и смутного проклятия. Все зависит только от тебя, чем больше ты любишь мир, с тем большим усердием будешь ты пробиваться к полному познанию его таинственно-совершенного бытия. Твой урок тебе задан не для того, чтобы ты мог проявить себя в нем, но для того, чтобы ты им очистился, освободился от самого себя; твори не из себя, но собой; твердо и упорно добивайся лучшего видения и слышания, более ясного понимания, большей любви и более глубокого знания нежели то, с каким ты приступал к своему делу. Ты творишь для того, чтобы через свое творение познать форму и совершенство мира. Твое служение ему есть служение богу.

И, напротив, есть искусство нечистое и проклятое…

На этом обрывается текст Карела Чапека.

Свидетельство жены писателя

О композиторе Фолтыне должны были рассказать еще несколько человек — из их «показаний» прояснилась бы картина последних дней героя. К сожалению, автору уже не пришлось ни выслушать этих свидетелей, ни прочесть их письменные материалы. На листке бумаги осталось лишь несколько записей, тихих и безмолвных, как смерть. Всего несколько строк, написанных почерком бесконечно близким, который для меня больше, чем лицо, больше, чем голос того, кого я потеряла. Эти строки мало что сказали бы непосвященному — когда бы не было у меня горького счастья недавних вечеров, когда два человека в доме своем говорили друг с другом о своей работе.

Для Карела Чапека тот, о ком он писал, был больше чем живой человек; обычно неразговорчивый, он мог часами рассказывать о своем герое; глаза его горели, и лицо освещалось каким-то особым выражением, делавшим его красивым, — как всегда, когда он говорил об искусстве. Потому я так много знаю о композиторе Фолтыне, и решаюсь дополнить свидетельства предыдущих рассказчиков без каких-либо подробностей, полагая, что за многоточием, поставленным смертью, не нужно много чужих слов.

Я знаю, автор хотел, чтобы Фолтын наконец слепил кое-как свою оперу «Юдифь». Плагиатом и подлогом, кражей художественных мыслей он породил жалкое и чудовищное музыкальное произведение, которое в течение долгих лет было его манией. Сам он не вложил в него ничего, кроме болезненного тщеславия быть художником, — человек, столь неспособный проявить себя, — ни в ученье, ни в любви, ни в чем.

— Может быть, когда-то в нем что-то и было, что завладело им целиком, — сказал мне однажды Карел Чапек; сумерки сгустились, и мы не видели даже глаз друг друга, — но его, беднягу, убила лживость — он попал в мир жизненной лжи и уже не смог из него выбраться. Он был воплощением лживой фантазии и полного неприятия правдивой действительности, он порвал с ней нравственные узы, — понимаешь? — и как, из чего хотел он после этого творить, несчастный глупец?..

Разумеется, никто не принял его оперу, хотя, будучи богатым человеком, он пытался устранить препятствия и трудности с помощью денег; но однажды, когда он уже был нищ и беден, он отыскал «своих людей», которые помогли «Юдифи» появиться на свет божий.

Это было так. Бэда Фольтэн, уже сильно потрепанный и отощавший, ходил по кабакам, выискивая старых и новых друзей. Он плакал, бахвалился, молол вздор и пил и всем и каждому рассказывал о своей опере. А потом плелся домой — без шляпы, роскошно встряхивая своей артистической гривой, смущая порой позднего прохожего громким разговором с самим собой. Часто он прислонялся к холодной стене дома и выразительно прикладывал руку к сердцу; случившиеся при этом уличные мальчишки и всякая шпана посмеивались, потому что никто не знал, как сильно на самом деле у него болит сердце.

А потом одна веселая компания вдруг уцепилась за Фольтэна и его «Юдифь». Ну, что с ним, ненормальным, делать — давайте разыграем для него чудную комедию и сами повеселимся. «Эта несправедливость должна быть исправлена, Фольтэн!» — «Мы поможем вам прославиться, маэстро!»

Он бегал по городу, как безумный, приглашая всех, кого знал еще по своей прежней жизни, и особенно тех, кто когда-то не верил в его «Юдифь».

Один из его добрых друзей нанял помещение для этого коварно задуманного представления, какую-то киностудию, где для желающих демонстрировались фильмы; позади экрана находилась крохотная сцена, несколько квадратных метров — все равно не было денег, чтобы нанять больше хористов. Фолтын сам собрал оркестр и певцов из отставных и начинающих актеров, бегал на репетиции, хватался за сердце и горел. На свой вечер он явился во фраке, который у кого-то одолжил, и, войдя в зал, несколько раз благодарно тряхнул своей гривой в сторону первых рядов, где сидели его друзья, устроившие это торжество. Конечно, он не знал, что его давно не считают нормальным человеком, что он попался на страшный розыгрыш, что время сделало из него дурака, шута и паяца, болтуна и враля, мошенника, жалкое существо, — ибо подлинное лицо человека, как бы долго ни укрывалось оно за фразой и духовным гримом, в конце концов всегда предстает перед людьми.

Разумеется, опера имела бурный успех у званой публики, овация и крики «браво» вынудили красного и счастливого Бэду Фольтэна выйти на авансцену, он кланялся, встряхивая шевелюрой, и изображал полное нервное изнеможение, вызванное творческим напряжением. С великодушной признательностью он оглядел первые ряды тех, кому был обязан этим триумфом, потом перевел взгляд дальше, на ряды вопящей публики, — и тут румянец славы и успеха на его покрытом потом лице сменился смертельной бледностью.

Бэда Фольтэн вдруг впервые увидел свой мир ясно, без лжи и самообмана, таким, каким он на самом деле выглядел оттуда, с театральной рампы, — сотни знакомых лиц, которых он знал по своим чаепитиям и музыкальным вечерам, сотни людей, которых он посвящал в свой поддельный и нечистый замысел, лицо критики, которую он тщетно пытался подкупить, изображая то смирение, то надменность художника.

Челюсть у него начала странно отвисать, он никак не мог удержать рот в закрытом состоянии, как приличествует в столь торжественный момент, потому что отчетливо и ясно увидел, что вся эта аплодирующая толпа насмехается над ним. Господа из трактира, потешившие себя довольно дорогой шуточкой, бывшие приятели, принявшие приглашение, чтобы вдоволь посмеяться над безумцем. Его зрители сыграли с ним такую же комедию, как и он с ними, — отсюда он теперь видит это, убитый горем, раздавленный, разоблаченный, жалкий враль; он видит, как один подбивает другого кричать и восторгаться еще громче, видит локти, подталкивающие соседей, видит лица, искривленные усмешкой, качающиеся перед ним, словно маленькая сцена стала вдруг палубой корабля среди бурного моря.

Он выбрался за кулисы, ослабев от ужаса, стыда и отчаяния; сердце его сжалось в комок, как раздавленная собачонка, и дышится ему тяжко-претяжко. Издевательские аплодисменты в зале усиливаются, кто-то даже неприлично затопал ногами, и снова выкликают его имя подлые, насмешливые голоса.

Бэде Фольтэну стыдно упасть в обморок, а бежать нет сил, впрочем, бежать и некуда, за кулисы набились артисты, которые стоят на его пути мягкой и непроницаемой стеной.

— Вас вызывают, господин композитор!

— Выйдите же поклониться, маэстро!

— Покажитесь им, Бэда Фольтэн!

Покажитесь им, Бэда Фольтэн, — верещат жидкие голоса жалких музыкантов, которые за несколько сотен согласились участвовать в этой веселой комедии, покажитесь им, призывают его их язвительные взгляды, покажитесь этой ревущей своре в зале, которая явилась обеспечить вам успех, ибо вы, несчастный, всю свою жизнь только к тому и стремились! Покажитесь им, ведь сейчас они наконец могут видеть вас таким, как вы выглядите на самом деле, пусть же насладятся этим зрелищем, как и мы, которым вы так же смешны!

150
{"b":"273258","o":1}