— Творчески мыслящий художник может представить себе все, — заметил наш меценат. — Но я вас не принуждаю. Просто мне пришла в голову такая идея.
На этот раз в конвертах оказалось уже по три сотни, но, к нашему изумлению, их хватило ровно на столько же, на сколько и двух предыдущих. На деньгах, видно, лежит какое-то проклятие: сколько ни получай, все мало.
Разумеется, мы принялись за стан Навуходоносора, чтобы доставить пану Фольтэну удовольствие. Ладичек, не долго думая, решил, что нужно сделать «нечто сарацинское», и начинил партитуру турецким барабаном и литаврами; протяжный отдаленный вой должен был символизировать «пение муэдзина» (Ладичек упорно говорил «музеин»). У меня получилось что-то вроде лирического ноктюрна с робким намеком на вечерний зов трубы; зато Fatty до глубокой ночи потел над навуходоносорским станом и в отчаянии рвал на себе волосы, потому что у него не выходили «огненные молнии на горизонте». «Все у меня там звезды получаются, — твердил он безнадежно, — без звезд какая ночь, — это не ночь, а пустая черная дыра!» В конце концов родилось короткое героическое «Largo» для фортепьяно, — пожалуй, лучшая вещь из всего написанного Микешем до той поры. Но с военным лагерем это «Largo» имело мало общего.
Наш любезный меценат был очень доволен. С очками на носу он изучал наши творения, беззвучно шевеля губами.
— Недурно, — бормотал он одобрительно, склонившись над партитурой Лади, — вот этот шакалий мотивчик — хорошая идея.
Ладичек пнул нас ногой под столом, чтобы мы не заикались о «музеине». У меня пан Фольтэн похвалил вечернюю зорю, но, пробежав глазами «Largo», нахмурился и стал ковырять в ухе зубочисткой.
— Холодновато, — произнес он. — И нет масштабности.
— Да, — прошептал уничтоженный Fatty.
— Послушайте, — вдруг решил пан Фольтэн, — вам, наверно, больше по душе всякие там пасторальки. Представьте себе стадо овец… юный пастух играет на свирели песнь любви…
— Да-да, — еле слышно прошептал Fatty, преданно моргая, но на его пухлых щеках был написан ужас, и пот у него выступил на лбу при одной мысли о стаде овец и пастушеской песне любви. Ладе задали торжественный марш языческого военачальника. Это будет примерно так, с готовностью отозвался Ладичек и забарабанил по столу варварский марш. Мне пан Фольтэн выдал какие-то стихи, чтобы я положил их на музыку. Кажется, хор женщин, оплакивающих ужасы войны. Стихи мне показались чудовищными. На каждом шагу: «О, горе, горе!» — и тому подобное. Но рука пана Фольтэна на сей раз была еще щедрее, и мы постарались угодить ему, как только могли.
— Знаешь что, Fatty, — говорю я, — давай я тебе сделаю стадо овец со свирелью и песнь любви; всякие «бе» да «ме» и мечта любви — это как раз по моей части. А ты за это положи на музыку «О, горе, горе!» Ты ведь прямо создан для «О, горе!» и хора жен и матерей, а пан Фольтэн не догадается, кто что писал.
Песнь любви получилась у меня такая, что добродетельный Fatty только краской заливался — такое это было воркование и страстные стоны.
— Послушай, — защищался он, — я не могу ему это отдать, он меня засмеет. Разве похоже, чтоб я мог такое сочинить?
Зато с каким совершенством сконтрапунктировал он «О, горе!» в виде cantus firmus; многоголосие оттенялось легким эхом, и все завершалось протяжной монотонностью звучащих в унисон альтов — прямо мороз подирал по коже.
Когда мы сдали пану Фольтэну работу, он не скрыл своего удовлетворения; только на Fatty глянул поверх моей пасторали почти с укором.
— Холодная музыка, — произнес он с сожалением. — Разработка отличная, но нет страсти.
— Да, — промямлил несчастный Fatty.
Видно, наш меценат решил к нему придираться!
— Вы еще не любили, не так ли?
— Нет, — прошептал Fatty покаянно.
— Это плохо, — заявил пан Фольтэн. — Артист должен, должен любить — страстно, безудержно, дионисийски…
— Да, — снова выдохнул Fatty и в ужасе заморгал глазками; он, видимо, боялся, что к следующему разу наш меценат потребует от него доказательств безудержной страсти. Вместо этого ему всего-навсего была поручена тема «девы, идущей с амфорой к колодцу». У Fatty отлегло от сердца — тема была как раз для него. Мне достался речитатив герольда, возвещающего о войне, а Ладе — любовный дуэт пастуха Эзрона с какой-то Юдифью. Дуэт сочинил я, Ладичек обработал герольда, потому что любил фанфары; он ввел туда шесть трубачей — шесть труб, голубчик, наслаждался он, это уже кое-что!
Пан Фольтэн чуть ли не обнял нас, когда мы принесли ему свои партитуры. Он был прямо по-отечески счастлив.
— Эти листы, юноши, я спрячу до тех дней, когда вы станете великими музыкантами. Я вижу, вы делаете успехи.
Мы его и правда любили. Он был великодушен и обожал музыку — чего еще требовать от человека? Он стал расспрашивать нас, как мы живем, с кем встречаемся, и тому подобное.
— Так нельзя, юноши, — решительно объявил он, — придется мне ввести вас в свет. Большой художник должен уметь держаться и в самом высшем обществе. Он должен быть как князь. Настанет время, когда вы будете сидеть за одним столом с королями и любить благороднейших принцесс…
Fatty глаза вытаращил от ужаса, зато Ладичек только подмигнул, будто хотел сказать: что до принцесс, так я хоть сейчас.
— Так вот, — продолжал пан Фольтэн, — у меня почти каждую неделю собирается музыкальное общество. Выдающиеся артисты, интеллектуалы, критики… Совершенно интимное общество, но вам эти люди могли бы быть полезны, а? Вы приобретете ряд знакомств — артисту это не помешает. По крайней мере, вам откроется путь к успеху. Какие у вас костюмы, юноши?
Оказалось, что все лучшее было на нас.
Пан Фольтэн критически осмотрел нас и сморщил нос.
— Нет, это не годится, — сказал он. — Знаете что, я закажу для вас отличные смокинги. А вы придете ко мне на вечер и сыграете что-нибудь из своих сочинений. Решено? Это для вас — лучший старт в жизнь.
Он был явно рад, что может оказать нам и такую услугу. Он направил нас к первоклассному портному и велел прийти показаться ему, когда все будет готово.
Ну, что ж, мы пришли. Был знойный летний день, и нам чудилось, что все оборачиваются на трех молодых людей, шествующих по улице среди бела дня в вечерних костюмах. Высокий Ладик шел небрежно, словно прекрасный благородный принц, я чувствовал себя как в день конфирмации, а несчастный Fatty потел и надувал щеки, будто его ведут на казнь, а смокинг нестерпимо жмет под мышками. Пан Фольтэн всплеснул руками при виде наших сорочек и ботинок.
— Юноши, это не годится, — заявил он. — Вы должны купить себе приличные галстуки-бабочки, сорочки и лакированные туфли; в следующий четверг приходите сюда в восемь часов вечера, соберется общество. Я буду рад, если вы исполните композиции, которые посвятили мне.
Ладно, мы явились в полной сбруе, как только часы пробили восемь: Ладичек, небрежный, как князь, я, торжественно взволнованный, и Fatty Микеш — весь одеревеневший от страха. Мы позвонили, и нам открыл двери лакей в шелковых чулках и напудренном белом парике.
— О господи, — только и выдохнул Микеш, но Ладик прошел в двери величественно, будто у него самого дома был десяток лакеев, и откуда только у скрипачей такие повадки?
В передней было пусто.
— Господа — музыканты? — опросил лакей. — Пожалуйте сюда, я о вас доложу.
Он завел нас в маленькую комнатку и оставил одних любоваться друг другом. Через некоторое время появился пан Фольтэн в коричневом бархатном сюртучке и с развевающимся галстуком.
— Привет, привет, юноши, — произнес он рассеянно и скороговоркой, — я сейчас распоряжусь, чтоб вам дали поесть.
И исчез.
Вскоре в комнату вплыла горничная с подносом.
— Вам надо поесть, — объявила она.
Ладик с бутербродом в зубах начал приставать к служанке. Она принимала это как нечто вполне естественное и лишь попискивала: «Ах вы, такой-сякой» или «ах, оставьте, что это вы, право», — и тому подобное. У Микеша, видно, горло перехватило — он не мог есть, а я, младший член нашего трио, был смущен непонятно отчего. Когда горничная удалилась, показав Ладику язык, Ладичек, высоко подняв брови, заметил: