Отсрочка постановки Марьон Делорм еще на один год, с 1830 по 1831, была добровольной. Автор сам от нее воздерживался. Так как многие лица, с которыми автор не имеет чести быть знакомым, писали ему, спрашивая, существуют ли еще какие-нибудь новые препятствия к постановке пьесы, - автор благодарит их за любезное внимание, проявленное ими к столь маловажному событию, и считает своим долгом объясниться перед ними.
После изумительной революции 1830 года, когда театр среди общей свободы завоевал и свою свободу, заживо погребенные Реставрацией пьесы «сокрушили теменем камень своей гробницы», как говорит Иов, и всей толпой с большим шумом рассыпались по театрам Парижа, куда публика явилась рукоплескать им, еще трепещущим от радости и гнева. То было актом справедливости. Это опустошение цензурных архивов продолжалось несколько недель, вызывая у всех большое удовлетворение. Театр Французской Комедии вспомнил о Марьон Делорм. Несколько влиятельных членов труппы посетили автора; они настойчиво уговаривали его, чтобы он позволил им поставить это произведение, освобожденное, подобно другим, от запрета. В то время повсюду проклинали Карла X, и запрещенный им четвертый акт пьесы имел бы, по их мнению, у зрителей политический успех. Автор должен откровенно сказать здесь, как он и тогда говорил в дружеском кругу лицам, обратившимся к нему с этой просьбой, и, в частности, большой актрисе, так блестяще исполнявшей роль доньи Соль: именно это соображение - вероятность успеха политического характера - побудило его еще некоторое время не выпускать своего произведения в свет. Он почувствовал, что находится в особом положении.
Правда, он в продолжение многих лет принадлежит к числу если не самых знаменитых, то по крайней мере самых деятельных сторонников оппозиции; правда, с тех пор как он достиг зрелого возраста, он глубоко предан всем идеям прогресса, усовершенствования и свободы; правда он, быть может, кое-чем засвидетельствовал свою преданность им, в частности - ровно год тому назад, по поводу этой самой Марьон Делорм; но он вспомнил, что, когда политические страсти привели его шестнадцатилетним юношей в литературный мир, его первые воззрения, то есть первые иллюзии, были роялистскими и вандейскими; он вспомнил, что написал Оду на коронование, - правда, в эпоху, когда Карл X, будучи популярным королем, говорил, вызывая этим общее ликование: «Конец цензуре! Конец алебардам!» Автору не хотелось, чтобы когда-нибудь ему могли поставить в упрек это прошлое - прошлое, исполненное, конечно, ошибок, но вместе с тем и убежденности, добросовестности и бескорыстия, какими будет исполнена, как он надеется, вся его жизнь. Он понял, что ему запрещен дозволенный всякому другому политический успех в связи с падением Карла X; что ему не подобает быть одной из отдушин, через которые вырывался бы наружу общественный гнев; что при виде этой пьянящей июльской революции его голос мог слиться с голосами лишь тех, кто рукоплескал народу, но не тех, кто проклинал короля. Автор поступил, как велел ему долг. Он сделал то, что сделал бы на его месте всякий благородный человек: он не дал согласия на постановку своей пьесы. Вообще говоря, скандальный успех, достигаемый с помощью политических намеков, мало улыбается автору, - об этом он заявляет прямо. Подобный успех немногого стоит и бывает непрочен. Автор хотел с добросовестностью художника изобразить Людовика XIII, а не того или иного из его потомков. К тому же именно теперь, когда нет больше цензуры, авторы должны сами быть своими цензорами, честными, строгими и внимательными. Тогда они будут высоко держать знамя искусства. Если обладаешь полной свободой, надо соблюдать во всем меру.
Сейчас, когда триста шестьдесят пять дней, то есть, по нынешним временам, триста шестьдесят пять событий, отделяют нас от низвергнутого короля; когда поток народного возмущения перестал обрушиваться на последние шаткие годы Реставрации, подобно морю, которое отступило от пустынного берега; когда Карл X забыт основательнее, чем Людовик XIII, - автор дал свою пьесу публике, и публика приняла ее совершенно так же, как автор дал ее: чистосердечно, без задних мыслей, как явление искусства, хорошее или плохое, но и только.
Автор поздравляет с этим себя и публику. Это уже кое-что, это - много, это, в настоящий момент увлечения политикой, для людей искусства - все, если литературное предприятие воспринимается именно как литературное.
И, наконец, автор должен заметить, что в царствование старшей линии Бурбонов этой пьесе была бы навсегда и решительным образом закрыта дорога в театр. Не будь июльской революции, ее никогда бы не поставили на сцене. Если бы данное произведение обладало большими достоинствами, на него можно было бы указать тем, кто утверждает, что июльская революция повредила искусству. Нетрудно было бы доказать, что это великое потрясение, приведшее к свободе и гражданскому равенству, не повредило искусству, а послужило ему на пользу; что оно было ему не только полезно, но и необходимо. В самом деле, в последние годы Реставрации новый дух XIX века проник повсюду, преобразовал все, начал все сызнова: историю, поэзию, философию - все, кроме театра. Это странное явление объясняется очень просто: цензура окружала театр каменной стеной. Не было никакой возможности чистосердечно, во весь рост, честно, с беспристрастием, но вместе с тем и со строгостью художника, вывести на сцену короля, священника, вельможу, средние века, историю, прошлое. Мешала цензура, снисходительная к написанным в духе господствующей школы и исполненным условностей произведениям, которые все приукрашивают и, следовательно, все искажают, безжалостная к истинному искусству, добросовестному и искреннему. Можно с трудом насчитать несколько исключений; всего три-четыре подлинно исторических и драматических произведения смогли проскользнуть на сцену в те редкие моменты, когда полиция, занятая в другом месте, оставляла ее дверь приоткрытой. Так цензура не пропускала искусство в театр. Видок преграждал путь Корнелю. А ведь цензура была неотъемлемой частью Реставрации: одна не могла исчезнуть без другой. Должна была, следовательно, совершиться социальная революция, чтобы могла произойти революция искусства. Когда-нибудь июль 1830 года будет признан датой столько же литературной, как и политической. Теперь искусство свободно: от него зависит оставаться достойным.
Прибавим в заключение, что публика - так оно должно быть, и так оно и есть - никогда не была лучше, просвещеннее и серьезнее, чем в настоящее время. Революции хороши тем, что они способствуют быстрому - и одновременному и всестороннему - созреванию умов. В такое время, как наше, инстинкт масс через два года становится господствующим вкусом. Жалкие, бывшие предметом споров слова «классический» и «романтический» канули в бездну 1830 года, как «глюкист» и «пиччинист» исчезли в пучине 1789 года. Осталось только искусство. Художника, изучающего публику - а ее надо непрестанно изучать, - очень поощряет то, что в массах с каждым днем развивается все более серьезное и глубокое понимание того, что соответствует данному веку, не только в политике, но и в литературе. Отрадно видеть, как эта публика, обремененная множеством материальных забот, которые ее беспрестанно мучают и угнетают, толпой стекается смотреть первые произведения возрождающегося искусства, даже если они так несовершенны и полны недостатков, как это. Чувствуется, что она внимательна, проникнута симпатией и полна доброй воли, независимо от того, преподносят ли ей в исторической пьесе уроки прошлого, или поучают ее в драме страстей вечным истинам. Несомненно, не было еще, на наш взгляд, более благоприятного момента для драмы. Настало, думается нам, время для того, кого бог одарил гениальностью, создать целый театр, обширный и простой, единый и разнообразный, национальный по историческим сюжетам, народный по своей правдивости, человечный, непринужденный и всеобъемлющий по изображению страстей За работу, драматурги! Эта работа прекрасна, она почетна. Вы имеете дело с великим народом, привыкшим к великим деяниям. Он видел их и совершал их сам.