Книга так и называлась — «Сердце на замке», перевод не то с норвежского, не то с датского. Герой романа не уставал повторять: «Человеческий разум сильнее всего, нет такого чувства, которое нельзя было бы подчинить разуму...»
Странно, но Петр Константинович, человек очень эмоциональный, во многом соглашался с этим героем, хотя и яростно спорил с ним по поводу того, что чувства вообще ничего не значат. Нет, с этим он согласиться не мог! «Чувства — великая сила, — думал Смайдов, — но они часто подвластны порывам, и только разум может или усмирить эти порывы, или разжечь их. Иначе зачем же сама природа дала человеку мудрость, коль он не в силах повелевать своими чувствами?..»
Думая порой о своей жизни, Смайдов был уверен: уж он-то не запутается в своих чувствах, его разум и воля всегда окажутся сильнее. Разве судьба не подставляла ему ножку, и разве он когда-нибудь поддавался отчаянию?.. Смайдов хорошо помнит тундру, где он лежал под обломками самолета и смотрел на тусклые от стужи звезды. А знает ли кто-нибудь, что испытывает летчик, теряющий руку и вместе с ней будущее, потому что без неба он не мыслит жизни? Разве не разум и воля победили тогда чувство отчаяния? И найдется ли такой человек, который станет утверждать: есть боль и посильнее, чем та, которую перенес он, Смайдов?..
Нет, Петр Константинович был твердо убежден: чувства, какими бы сильными они ни были, всегда должны подчиняться разуму. Разуму и воле. И если бы ему сказали, что эта его убежденность однажды может потерять под собой почву, Смайдов, наверное, усмехнулся бы.
...Выпив чашку кофе, Петр Константинович поцеловал жену и собрался было уже уходить на работу, когда она спросила:
— Ты сегодня не задержишься?
— Пожалуй, нет, — ответил Петр Константинович. — Постараюсь быть к обеду.
— Может, сходим на концерт?
— С удовольствием. А что за концерт?
— Артур Домбрич. Наш северный композитор. Говорят, очень интересно. Пойдем?
— Хорошо. В шесть буду дома. Прошу приготовить парадный костюм. Фрак и бабочку. — Он засмеялся. — Или попроще? Если хочешь, чтобы я был похож на дипломата, тогда — фрак. Если на летчика — форму. Я весь в твоем распоряжении.
Жена подошла к нему, провела рукой по его груди:
— Наденешь?
Это была ее страсть — видеть на нем орденские колодки. Все до одной. Он прикалывал их только девятого мая, в День Победы, и, когда вместе в женой шел на торжественный вечер, почему-то чувствовал себя неловко. Понимал, что смущаться глупо, награды были заслуженными, честно добытыми в боях, но поделать с собой ничего не мог. «Самое дорогое напоказ не выставляют», — думал он.
— Наденешь? — снова переспросила жена.
У нее был такой просящий голос, она смотрела на него почти с мольбой.
— Девчонка! — Он ласково притянул ее к себе, улыбнулся. — Милая моя колдунья. Ты не злоупотребляешь своей властью? Нет? Ну, ладно... Жди меня к шести...
По пути в партком он завернул в доки. Рабочий день начался, на ближнем сейнере уже вспыхивали молнии дуг. «Это, конечно, бригада Талалина, — решил Смайдов. — Ему сейчас трудно. Работы невпроворот, а сварщиков не хватает. Бьется как рыба об лед, понимает, что нельзя спасовать. Сразу же найдутся такие, кто скажет: «Был Беседин — бригада гремела, ушел — на прикол стала». И дело тут вовсе не в престиже самого Талалина. Столкнулись два разных взгляда не только на стиль работы, но я на жизнь вообще. С одной стороны — Илья Беседин и Харитон Езерский. С другой — Марк Талалин и Костя Байкин... Андреич, Думин, Баклан — посередине. Жизненное кредо Ильи Беседина цепкое, с крепкими, как у старого сорняка, корнями. Правильно как-то сказал старик Ганеев: «От этого так просто не отбрыкаешься, Петро Константинович...» И верно. Ведь от этого зависит, куда пойдут те, что посередине. Их ведь нельзя сбрасывать со счетов...»
Петр Константинович поднялся на сейнер, заглянул в трюм. И первого увидел Езерского. Харитон, согнувшись, сидел у шпангоута и быстро, одну за другой, зажигал дуги. Движения его были настолько точны, словно это работал хорошо отрегулированный автомат. Изредка Езерский сдвигал с глаз защитную маску и, приблизив лицо к свариваемому шпангоуту, рассматривал шов. Потом опять зажигал дугу...
«Да, автомат», — подумал Петр Константинович. Он знал: Езерский работает без брака, у него бесединская школа, наметанный глаз. Борисов часто говорил о нем: «Мастер высшего класса...»
Может быть. Плохой сварщик не даст сто восемьдесят процентов плана. Да еще без брака...
И все же, глядя сейчас на Харитона, Петр Константинович не мог сказать, что он восхищается его работой. Предубеждение? Антипатия? Нет, это было совсем другое. Смайдов хотел найти определение своему чувству, но у него ничего не получалось. Только одна мысль была стойкой и не исчезала: «Автомат. Автомат! Человек не должен становиться автоматом...»
Чуть поодаль от Езерского работал Марк. С такой же защитной маской, укрепленной на голове ремешком, с таким же держателем в руках. И движения его такие же быстрые и точные. Все как будто так же, как у Езерского. Но вот после вспышки одной из дуг Талалин неуловимым движением сдвинул маску подальше от глаз и откинул голову назад. Смайдов обратил внимание на его лицо.
Оно было одухотворенным. Петр Константинович не побоялся назвать выражние его лица именно этим словом. Разве художнику чужда одухотворенность? А Талалин в эту минуту был похож на художника. Он рассматривал шов, как творец рассматривает еще не завершенную, но уже полную жизни картину. Чем-то он доволен, что-то ему не нравится. Еще один мазок — еще одно прикосновение электрода к металлу, и тогда все будет хорошо. Мазок — вспышка дуги, мазок — вспышка.
«Он влюблен в свое дело так, как я был влюблен в небо», — подумал Смайдов. Подумал, и от этой мысли ему стало радостно и грустно. Он на миг испытал что-то похожее на зависть к Марку. Правда, он тут же отогнал от себя это чувство: завидовать человеку, который несет такой тяжкий груз?.. Жизнь есть жизнь, и сколько бы радости ни приносил вот такой творческий труд, этого еще мало, чтобы сказать о человеке: «Он счастлив».
А Марк...
Петр Константинович многое знал о Марке. Часть он узнал от самого Талалина, часть от Степана Ваненги, который так однажды сказал Смайдову: «Ты, товарищ парторг, не шибко далеко видишь, однако. На собрании говоришь, что у таких людей, как Марк, впереди только все светлое. И позади только все светлое... А у Марка позади — горя, как снега в тундре зимой. И впереди много горя, пожалуй. Ой-е, как много!..»
Тогда-то Петр Константинович и узнал о Марине Саниной, к которой приехал Марк, о сложных отношениях Людмилы Хрисановой, Марка и Сани Кердыша. Узнал, и обида захлестнула его. Обида на самого себя. Разве только писатели должны быть инженерами человеческих душ? А партийные работники? Или с них меньше спрос? Ведь у каждого молодого строителя есть много такого, к чему можно прикасаться только кончиками пальцев, да и то причинишь боль... Открытие Америки? Нет, истина эта стара, как мир.
«Ты, товарищ парторг, не шибко далеко видишь, однако...» Да, не шибко далеко...
Смайдов крикнул в трюм:
— Талалин!
— Что-нибудь случилось? — спросил Марк, вылезая на палубу.
— Ничего не случилось. Просто так, зашел поговорить немножко. Сядем?
Марк плохо выглядел, это Смайдов заметил сразу. Усталое лицо, усталые глаза. Сказал, глядя в сторону:
— Трудно... Трудно мне, Петр Константинович.
«Поговорим как мужчина с мужчиной, Марк? А если хочешь, как друг с хорошим другом. Я ведь немало прожил, многое повидал...»
Вот так бы и сказать Талалину. Перекинуть мостик и шагнуть по нему навстречу человеку. Пусть обопрется вот об это плечо, оно еще крепкое, поддержит...
Не сказал так. И сам не знает, почему не сказал. Побоялся, наверное, услыхать в ответ: «Это мое личное, не трогайте...» Когда же, черт возьми, уйдет эта болезнь? И уйдет ли когда-нибудь?
Спросил, надеясь, что Марк сам шагнет по мостику: