Завершив свой поэтический рассказ сим натуралистическим финалом, Леонтий отложил вконец затупившееся перо и с удовольствием распрямил замлевшие, перепачканные в чернилах пальцы. Спаси Христос, все хорошо. И на душе полегчало. Правда, в ушах так и звенит крик… тот жалобный зов! Он наскоро помолился, потом скинул камзол, рубаху и штаны и, завернувшись в легонький тулупчик, оставшийся от отца, улегся на тюках с кожей, шерстью и льном, которыми была нагружена расшива.
Едва рассвело, как его разбудили беготня и суета на палубе. Торопливо одевшись, Леонтий поднялся наверх.
Шторм утих, будто его и не было. Расшива медленно двигалась по течению, распуская паруса. Занимался ясный рассвет. Печорский монастырь на траверзе правого борта сверкал куполами на зеленом берегу, в скрещении белых, серебряных, ослепительных солнечных лучей. С восторгом перекрестившись и сотворив поклон чудному видению, Леонтий пошел по палубе туда, где толпились люди. И блаженная улыбка сошла с его лица.
…Ее заметили, когда капитан велел сниматься с якоря. Она висела на якорном канате, слегка поднимаясь над водой, намертво вцепившись в него заледенелыми руками, а вокруг пояса была охвачена длинной полосой тонкого, но прочного шелка. Наверное, отчаявшись дождаться спасения, она в последнем проблеске сознания смогла привязать себя к канату. Так ее и вытащили вместе с якорем.
Люди снимали шапки, крестились. Тяжелое молчание царило на палубе.
– Может, на лодке переправлялись? – наконец решился кто-то нарушить тишину. – В такой-то шторм – верная погибель! Бедняжка, кричала небось, звала. А мы… Упокой, господи, ее душу!
«Это она кричала! – вдруг понял Леонтий. – И я слышал ее. Слышал! Боже мой!»
Он растолкал судовщиков, упал на колени в порыве раскаяния и отвел с лица утопленницы мокрые темные пряди.
Белое, строгое лицо открылось ему. В синеву бледные губы. Окоченелая шея…
Он провел кончиками пальцев по мраморной щеке, ледяной шее. И сильнее молнии вдруг пронзил его легчайший трепет пульса в голубой жилке!
– Жива! – крикнул Леонтий, рывком подхватывая безжизненное тело и прижимая к себе. Вся одежда его тотчас же сделалась насквозь мокрой, но он не чувствовал. – Жива! Скорее водки, что-нибудь сухое. Воды горячей!
Голова спасенной запрокинулась; и, когда Леонтий снова взглянул ей в лицо, сердце его на миг замерло.
Теперь он знал, зачем опоздал в экспедицию. Теперь он знал, что значит судьба!
Он не знал только, что держит на руках свою погибель.
8. Черная Татьяна
Растертая водкой, согретая, переодетая в сухое, спасенная, однако же, не подавала признаков жизни. Очевидно, испытание потрясло самые глубины ее существа. На смену холоду, сковывавшему ее тело, пришел неистовый жар. Лоб ее пылал, лицо побагровело, губы враз обметало досуха. Жизнь ее была в опасности, и ни хозяин расшивы, ни Леонтий не сомневались, что на борту ей оставаться никак нельзя.
Но как же быть? Вернуться в Нижний? О том хозяин и слышать не хотел, опасаясь упустить выгодного покупателя, к которому уже сильно опаздывал из-за внезапного шторма. Да и, возвратившись, куда больную в большом городе девать? Как найти ее дом, родню? Кто этим станет заниматься? Леонтий? Но где же поместит он беспамятную девушку на то время, пока разыщет ее семью? А ежели не разыщет? Вдруг она приезжая, тогда как быть? И главное – жизнь ее на волоске висит, ей уход нужен, лекарь нужен, а не путешествие и неудобства!
– Послушай-ка, молодец, – сказал наконец хозяин расшивы, хмуро поглядывая на осунувшееся лицо своего еще вчера такого веселого и беззаботного пассажира и проницая опытным взором, какая сердечная печаль терзает его и почему забота о незнакомой девушке стала вдруг средоточием его помыслов. – Послушай меня. Ты лишь до Василя с нами идти намеревался? Так вот, в версте до него я тебя высажу. Сейчас вода большая, почти к самому берегу сможем подойти. Там, на взгорье, изба стоит. Живет в ней цыганка, Татьяной ее зовут. Черная Татьяна. Страшна, как нечистый из преисподней, однако душою добра и разумом проворна. Поговаривают людишки: хаживают к ней лесные разбойнички, знается она с купцами беспошлинными [14]… Всякое может статься, но мне до того дела нет. И тебе быть не должно, коли проку от Татьяны ждешь. Знахарка она отменная. И если кто эту девку на ноги поставит, так лишь Татьяна. Она ко всем добра, тебя с дорогой душою примет!
Так и вышло. Едва Леонтий, держа на руках завернутую в тулупчик бесчувственную девушку, переступил порог избушки, одиноко стоявшей на высоком берегу Волги, окруженной с трех сторон дремучим лесом, как хозяйка, смуглая, с иссеченным шрамами лицом, проворно раскинула на широкой лавке в углу перинку, сверху бросила чистую ряднину и, ничего не спрашивая, помогла Леонтию уложить больную.
Не сводя пристальных черных глаз с неожиданного гостя, она выслушала его сбивчивый рассказ и чуть нахмурилась, когда он потянул из-за пазухи кошель. Но когда Леонтий щедро высыпал мрачной знахарке в подол все свое достояние – очень небогатое! – она молодо, заливисто рассмеялась:
– Сами-то, сударь, побираться пойдете? Да и куда мне столько! Я от своих трудов с хозяйства безбедно живу.
Она взяла два серебряных полтинника, остальные ссыпала обратно в кошель, затянула его веревочкой и, вернув Леонтию, приказала:
– А теперь, сударь, подите за дверь, мне больную осмотреть надобно.
Но тот не двинулся с места. Он не сводил глаз со смуглых и сухих рук цыганки, которые развязывали тесьму надетой на незнакомку мужской нательной рубахи, ибо ее платье, еще сырое, было увязано в узелок, а переодеть ее пришлось в единственную смену Леонтьева белья.
– Кто ходил за ней на расшиве? – спросила хозяйка и, не дождавшись ответа, обернулась.
Один взгляд в пылающее лицо молодого человека открыл цыганке все… А его глаза еще видели девицу такой, как там, в трюме расшивы, когда, растирая лишенную сознания незнакомку водкой, думая лишь о спасении ее жизни и о своей страшной вине перед нею, Леонтий вдруг, остановившись передохнуть, оцепенел перед зрелищем этого беспомощно распростертого белоснежного тела. Он никогда в жизни не видел обнаженной женщины, лишь только на срамных картинках, ходивших средь студентов, однако ничего, кроме отвращения, эти уродливые изображения в нем не вызывали. Плотские томления, по счастью, были к нему снисходительны, а жаркие рассказы друзей не будили фантазию, до двадцати пяти лет поглощенную исключительно учением. Но созерцание этой красоты, всецело отданной в его власть, подкосило Леонтия! Вся кровь его взыграла, разум помутился. Потрясенный до самых глубин существа, он был близок к тому, чтобы развести эти безвольно раскинутые ноги, втолкнуться меж ними, отведать первой девичьей крови своей жаждущей, словно бы стонущей от желания плотью. Но слишком велик был страх еще более повредить состоянию незнакомки, опасение, как бы она не умерла в его объятиях. Леонтий продолжал растирать ее, старательно устремляя взор в темный угол трюма, и руки его, тонувшие в этом обилии расцветающей плоти, жгло огнем вовсе не от огненной водки…
Он боялся себя. Однако состояние девушки сделалось ночью столь опасным, что это прогнало из головы Леонтия всякие греховные помыслы, и поутру его целиком поглотили поиски приюта для нее.
Но сейчас… сейчас он вновь не мог отвести глаз от белых холмов, открывшихся в широком вороте рубахи. Татьяна, мгновенно угадавшая его состояние, промолвила с ехидцей:
– Что-то в дверь задувает. Закрыли бы, сударь! Только с той сторонки.
Леонтий не слышал, не двинулся с места, медленно приходя в себя. Усмехнувшись, цыганка перестала раздевать больную и обхватила ее левое запястье, с ловкостью опытной лекарки нащупывая биение пульса. Пальцы девушки поникли в ее руке. На безымянном блеснул незатейливый серебряный перстенек с печаткой в виде подковки… И Татьяна, охнув, вдруг выронила ее безвольную руку.