Кирилл видит, что она никуда не торопится: дождемся легендарного Маршала, тем более — дождь кончается, почему бы не погулять? Кириллу есть чего рассказать, и вот они уже идут мимо аллеи со статуями разных деятелей — к Воробьевым горам, к набережной, проходят под метромостом — к Андреевскому монастырю, а там уже и Нескучный сад, и Кирилл рассказывает обо всяких необыкновенных случаях: как сто семьдесят седьмой ходил от Заревого проезда до Челобитьева, а потом заметили, что — непорядок, Челобитьево — не Москва, и переименовали — в пятьсот двадцать третий, номера сто—двести не должны выходить за пределы Москвы, но — Кирилл трясется от смеха — двух месяцев не прошло, как Челобитьево стало Москвой, и — что теперь делать? — его переименовали в восемьсот двадцать третий! Потому что сто семьдесят седьмой маршрут уже организован был от “Выхина” до Жулебина. Мила, как ни увлечена, — любое чистое знание привлекательно, будь то звезды или насекомые, — но замечает: Кирилл старается сделать так, чтобы она не увидела надписей на изнанке метромоста. “Я не могу без тебя!!!” — единственная среди них приличная.
Огромная получилась прогулка. Кирилл — неспортивный, тяжелый — устал. Сумерки. Маршал несколько раз уже съездил от МГУ до Новаторов и обратно. И вот, наконец, они залезают в автобус, Маршал — худой прокуренный дядька, похож на артиста советских времен, и Кирилл просит Милу не сходить у метро, ехать с ним до конца. У него вдохновение, и обстоятельства ему на руку, это последний сегодняшний рейс Георгия Константиновича, с Новаторов он отправляется в парк. Адрес парка Кириллу известен. — Где он время находит учить это все? — А учить ничего не приходится, адрес парка он просто знает, как Мила — свой собственный. Кстати, пусть назовет.
И вот уже свет в салоне погашен, и в совершенно темном автобусе Кирилл доставляет ее домой. Неизвестно, дорого ли ему стоило изменить маршрут шестьсот шестьдесят первого, скорее всего, — ничего, это вопрос не денег, а солидарности. В автобусе только они вдвоем и шофер. И Кирилл рассказывает, как ребенком рассматривал фотографии водителей, как спрашивал у мамы — зачем продают портреты артистов, писателей? — вот чьи портреты надо бы продавать! — и мама смеялась и соглашалась с ним, а отец восклицал: “Но! Все-таки!” — он-то как раз артист. А потом отец купил ему карту наземного транспорта, Кирилл забрался на стол и ползал по ней, а карта стала скользить, и они упали, карта и мальчик, и у мальчика пошла кровь, но он не заплакал, а мама ужасно ругала отца. И Мила видит, что тогда-то Кирилл, может быть, не заплакал, зато плачет теперь, в темноте, потому что вскоре после его поступления в университет отец ушел. Настоящие слезы, он их даже не пытается скрыть.
И Мила, придя домой и быстро спросив у мамы про собственного отца, ее недослушивает и бросается писать эсэмэску Кириллу: “Думаю о тебе, как подорванная”, — прямо так.
И вскоре они с Кириллом совершенно естественно оказываются на даче, уже подзаброшенной, дача теперь в его ведении, Анастасии Георгиевне здесь неприятно бывать. Кирилл приезжает сюда накануне, пробует сделать, чтоб было уютно, но выходит, конечно, пародия на уют.
Всякое любовное действие получается у Кирилла немножко навзрыд, так что отношения их развиваются на пространстве Милиного — Аленушка выразилась бы грубо — организма, туловища, но можно точней указать — солнечного сплетения и Кирилловой психики, говоря по-простому, — души. И у Милы — чувство вступления во взрослую жизнь, бесповоротного, но не такого бравого, какое было когда-то у ее матери.
Они идут дорогой вдоль поля, Милу тянет гулять, Кирилл предпочел бы еще поваляться, он и тут высматривает местечко прилечь — подожди, давай хоть до леса дойдем. В лесу колко, надо надеть сандалии, Кирилл становится на колени, принимается помогать. — Если бы это были коньки, ты бы их зашнуровал мне, как… кто? Забыла. Запутался в ремешках? Он трогает небритой щекой ее ногу, она рассматривает завитушки у него на темени. Стал немножко уже лысеть. От его головы пахнет дорогой, пылью, июльским днем. Никакой романтической истории, ничего как будто бы не случилось, а вот, надо же, теперь они муж и жена.
Совсем накануне свадьбы спросила у мамы уже не на десять копеек — на рубль. Не составило труда его разыскать. Позвонила, сказала: “Насколько я понимаю, вы мой отец”. Он врач, следовательно, готов ко всяким внезапностям. Дала время прийти в себя, объяснила, как добраться от “Павелецкой” до ресторана.
А почему мама сама этого раньше не сделала? Не было Интернета? Сначала, конечно, не было… Мила читала книги, смотрела фильмы про женщин, которые добиваются счастья, сражаются за него. Считается правильным — добиваться, сражаться, особенно в нашем кино: нет ничего важнее, чем счастье. Мама у нее не такая, не похожа ни на кого. И целомудрие понимает иначе, чем некоторые мамаши — те, что любят стращать дочерей: потерей невинности, необратимостью, отсутствием гарантий.
Кира в настроении шутить: не чини того, что не сломалось, — разве им плохо вдвоем? Обе, однако, знают, почему она не искала Эмиля, хотя прямо, конечно, не формулируют: нет такого обеспеченного законом права, чтобы тебя любили, были обязаны тебя любить. Ему однажды было хорошо в увольнительной. Ей тоже, очень. И что с того? Да и образ юноши с головой цвета солнца за давностью чуть померк. Но он ведь и не скрывался, так что — никакой тяжести.
* * *
Он и теперь не скрывался. Больше того, у всех на виду заснул.
Сон — это ли не знак доверия водителю, когда пассажир спит? Но Эмиль не в машине и не в автобусе, а на свадьбе дочери. Подумаешь: не спал ночь, — ему часто приходится не спать ночами. Как же так вышло?
А вышло так: рядом с Кирой ему стало настолько пугающе хорошо, что он не знал, как этим распорядиться, стал болтать, хвастаться, выпил несколько рюмок, потом вышел в переднюю, впервые за долгое время выкурил сигарету, а потом сел на диван и на несколько секунд, как он думал, прикрыл глаза. А когда открыл, то мир на мгновение ему показался, как в детстве, счастливым, круглым, но потом он заметил, что в нем не хватает каких-то частей: сделалось странно тихо, и исчез домашний кинотеатр.
Но у входа стоит Кира в длинном своем красном платье и на него смотрит.
— Где Мила? Где все?
Уехали, только что. Не решились его будить. Мила сказала: он же устал, пока долетел из своего Краснодара или Красноярска, Мила путает города. Взяли математическую компанию, бутылки, еду, подарки и отбыли. На дачу, праздновать.
— А эти, артисты?
Подхватили Сома и тоже куда-то двинулись. Почти все.
— На цыпочках?
Кира смеется: артисты умеют ходить тихо.
Ни с кем он не попрощался. Ладно, что ж теперь?
— Пошли к гостям? — Она дает ему руку. Он берет ее, но сидит, не встает.
— Погоди, надо собраться с мыслями.
Ему снился сон. Сон такой: они с Кирой стоят в каком-то московском дворике, вроде того, что тут, и смотрят на борьбу, даже не борьбу — возню, красивых восточных юношей. Ему тоже хочется поучаствовать. Юноши ласковы: не поймешь, есть угроза от них или нет. Он начинает возиться, бороться, оглядывается, а ее нет. Почти наверняка отошла и смотрит из-за веток, кустов, а вдруг нет?
— А когда я пытался помочь этой женщине, с обмороком, ты за меня болела?
Да, отвечает Кира, ей хотелось, чтоб все обошлось.
— Но ты меня хоть немножко вспомнила?
Когда он голову наклонил… да. Припомнила.
Эмиль злится на самого себя: почему надо все облекать в слова? Сказала же: да. Что поделаешь? — хочется, прямо-таки необходимо — он обводит пространство руками, — завоевать любовь вот этого вот всего.
Она понимает: хочется, необходимо.
— Пошли к гостям?
Вот что его еще беспокоит: она его не зовет по имени, ни разу не назвала.
Кто он ей? — так Кира поняла вопрос.
— Ты мне — ты. — Улыбается. — Ну же, идем.
Праздник, в сущности, кончился. Последние гости — Петечка и Алена. С Петечкой разговор невозможен: лежит головой на пустой тарелке, ужасный вид. Но с Аленой тему найти легко.