Какая восхитительная прогулка! Город еще погружен во мрак, простроченный пунктиром газовых рожков. Большие бульвары вместе с улицей Руайяль и нижней частью предместья Сент-Оноре составляли тогда еще центр Парижа. Сердцем столицы считалась великолепно освещенная площадь Оперы.
Обычно я нанимал фиакр. Вливаясь на площади Оперы в поток экипажей и машин, объезжал редакции, входил в приемные, вернее, в салоны: в те годы приемные газет оставались последним местом, где еще умели поддерживать разговор, а не просто говорить о делах. После шести вечера там можно было встретить мужчин во фраках и с моноклями, которые вели между собой конфиденциальные беседы, и театральных звезд, заезжавших туда перед генеральной репетицией, дабы обеспечить себе успех.
Я носил тесный — дешевая шерсть села — пиджак, брюки с манжетами, вечно заляпанными грязью, прохудившиеся ботинки, неизменные макинтош и шляпу с очень широкими полями.
Тем не менее величественные швейцары пропускали меня к секретарю редакции или главному редактору, и я вручал конверт с крупным вензелем «Б. В.».
Для меня это был новый мир, хотя ему вскоре предстояло исчезнуть. Господа, которых я встречал в приемных, отправлялись позднее обедать «в город», как тогда выражались, то есть к какой-нибудь модной светской даме, после чего у них еще оставалось до ужина время показаться в нескольких салонах предместья Сен-Жермен.
Я наблюдал за этой жизнью из-за кулис. Вот отчего она представлялась мне более экзотичной, чем жизнь какого-нибудь негритянского племени в Центральной Африке.
На другой день, прикрываясь папкой с письмами, я продолжал свою скромную повседневную работу. Заключалась она обычно в писании рассказов. Я называл это «писать для себя». Сколько я сочинил таким манером новелл, коротких, не очень коротких и даже длинных? Не помню. Знаю лишь, что в то время еще не пытался их публиковать и рукописи давным-давно затерялись.
И все же эти рассказы имели для меня большое значение: они доказывали, что тощий парень на побегушках не отрекся наперекор всему от заветной мечты стать когда-нибудь настоящим писателем.
Начиная диктовать, я отнюдь не рассчитывал, что эти заметки, эти обрывки воспоминаний выльются в более или менее связное повествование. Подобной мысли нет у меня и сейчас: она повергла бы меня в смятение. Я диктую не мемуары, а клочки воспоминаний, и мне хочется, чтобы они так и остались разрозненными.
Вчера мне вспомнился один эпизод. В 1942 году я жил в лесу Вуван и нечаянно зашиб себе топорищем грудь, выстругивая палку для Марка, своего двухлетнего сынишки. Мне пришлось отправиться пешком за 12 километров к рентгенологу, чтобы проверить, нет ли трещины в ребре. Врач осматривал меня больше часа, а потом с каким-то садистским удовлетворением объявил, что, если я не брошу курить и ходить пешком, не буду соблюдать диету и не откажусь от физической близости с женой, жить мне осталось от силы два года.
Я привожу эту забавную историю потому, что она сыграла большую роль в моей жизни. Глядя на Марка, я твердил себе, что, когда мальчик вырастет, он ничего не будет знать ни обо мне, ни о нашей семье. Вот тогда я и принялся записывать в тетрадь историю семьи Сименон.
Я написал уже несколько глав, когда Андре Жид посоветовал мне отказаться от повествования в первом лице и излагать свои детские воспоминания так же, как я пишу романы.
Жид убедил меня. Первая часть вышла под названием «Я вспоминаю». Вторая, гораздо более объемистая, заканчивалась моим пятнадцатилетием, то есть перемирием 1918 года, и вышла в свет под заглавием «Pedigree»[12]. Однако, взглянув на последнюю страницу этой книги, вы увидите там слова: «Конец первой части».
Короче, я намеревался дать продолжение. Я задумал вторую часть, которая охватывала бы мою жизнь между 15 и 20 годами. Третий том должен был живописать мой литературный дебют в Париже. Написать эти тома мне помешало то, что выход первого повлек за собою несколько проигранных мною судебных процессов[13]. А так как во втором и третьем томах я собирался вывести еще большее число действующих лиц, нежели в первом, вполне реальная перспектива целой серии процессов заставила меня отказаться от своего замысла.
Вчера меня внезапно осенило — уж не диктую ли я второй том «Pedigree»? Эту мысль надо немедленно отвергнуть, иначе, боюсь, я не смогу диктовать дальше. Писание мемуаров — занятие, на мой взгляд, скучное и суетное. Мне не свойственно делать себя главным героем большого романа-хроники.
Мне понадобился смокинг. Чтобы жениться. В то время в Бельгии существовал обычай: жених должен быть в смокинге, невеста в белом или вечернем платье.
Мне повезло: я встретил бельгийского журналиста, работавшего в Париже. Он несколько располнел и потому собирался продавать свой смокинг. Попросил он за него вдвое дешевле, чем пришлось бы заплатить в магазине: двести пятьдесят франков. Но у меня не было двухсот пятидесяти франков.
Однако мой коллега-бельгиец оказался славным парнем и согласился, чтобы я выплачивал ему долг в рассрочку в течение нескольких месяцев. И вот, облачившись в свадебный костюм, я, исполненный гордости, поехал в Льеж. Выбрал я тот же поезд, на котором приехал в декабре и от которого у меня сохранились самые скверные воспоминания. Ночной поезд. Думаю, по маршруту Париж — Льеж и Льеж — Париж днем я не проехал ни разу.
Все сочли, что я похудел. Долго обсуждали этот вопрос. Предполагали, что я, наверно, живу впроголодь. Я же вынужден был утверждать, что зарабатываю по тысяче франков в месяц: так я пообещал будущему тестю.
В течение, двух месяцев Тижи регулярно ходила к кюре соседней церкви: изучала катехизис. Ни она, ни ее братья и сестры не были крещены. Теперь ей пришлось креститься; она уже ходила к первой исповеди, а рано утром в день свадьбы приняла первое причастие.
Нас с нею вполне устроил бы и гражданский брак, но моя мать считала его ненастоящим, а мне не хотелось разочаровывать ее и ставить в унизительное положение перед родственниками и соседками.
Тижи была в длинном платье из черного тюля, в черном муаровом манто и большущей шляпе с перьями райской птицы. Как жаль, что у меня нет ее фотографии в этом нелепом наряде. Правда, я выглядел в смокинге с чужого плеча ничуть не элегантнее. К тому же за день до свадьбы нижняя губа у меня воспалилась, распухла и приобрела чудовищный красный цвет.
Тижи со своими родителями ехала в одном фиакре, мы с матерью — в другом.
Венчания в церкви святой Вероники я не помню. Зато прекрасно запомнил, как мы отправились в мэрию. Эшевен[14], зарегистрировавший наш брак, был очень молод. Он счел своим долгом произнести длинную речь, в которой говорил о моих первых шагах в журналистике, о карьере, которую я непременно сделаю в Париже, и т. д. и т. п.
Он излучал благожелательность. Бедняга! Через месяц его поместили в психиатрическую лечебницу.
А потом снова поезд, естественно ночной. Отдав должное винам и шампанскому, я несколько осовел. Притом меня весьма тревожило, какое впечатление произведет на Тижи жилье, которое я нашел для нас.
Оно также находилось в предместье Сент-Оноре. Мастерские художников образовали там нечто вроде дворика, в котором стоял двухэтажный дом. Во втором этаже жил старый содомит со своим дружком, который изъяснялся громким визгливым голосом и круглый день носил женский передник.
Я смог снять единственную свободную комнату — без окон, но зато со стеклянным фонарем в потолке. К ней примыкала каморка, где была раковина и водопроводный кран.
Мы с Тижи довольно быстро уснули. А ранним утром буквально остолбенели, увидев, как через комнату на цыпочках крадутся старый седой развратник и его юный друг, которого он именовал племянником.