Тревогу и покорность я повидал в большинстве стран Африки и Южной Америки, да еще в Индии.
Там это та врожденная тревога, причина которой — колдуны, диктаторы, все и всяческие религии.
Отменно начищенные туфли, сшитые в Лондоне костюмы, драгоценности, купленные на Вандомской площади, никого успокоить не могут.
Обмануть на время — вот самое большее, на что они способны.
Человек всего лишь человек. Ученые признаются, что бессильны изменить его, хоть и научились излечивать кое-какие болезни. Они тоже люди. Ученого терзают те же тревожные мысли, что и прочих людей, пусть он даже лауреат Нобелевской премии.
Я не пессимист, напротив. Но может быть, пора забыть о тех образах человека, которые мы себе рисуем из поколения в поколение, и смиренно взглянуть в лицо друг другу.
Из книги «За стеклянной дверью дома»
14 ноября 1976
Думаю, что это наш разговор с Терезой одним пасмурным утром навел меня на вопрос: почему люди, мужчины и женщины, выбирают ту или иную профессию, а следовательно, тот или иной образ жизни?
Со мной все было просто. В тот день, когда врач сообщил мне, пятнадцатилетнему юнцу, что у отца грудная жаба, я вынужден был бросить учебу. Меньше чем через три года отец умер от сердечного приступа у себя в кабинете, один.
Как бы сложилась моя судьба, не заболей он? Мегрэ два года учился на медицинском факультете, но, когда его отец умер от той же болезни, что и мой, выбрал профессию полицейского. И я знаю, почему он так сделал: стремился так или иначе общаться с людьми и по-настоящему познать их.
Не решусь заявить, что, поступая в «Газетт де Льеж», я сознавал эту потребность. В конце концов я стал романистом. Я тоже, как Мегрэ, но только в другой плоскости, пытался познать своих современников.
Жалею ли я об этом? Я, старик, отвечаю: да.
Мы живем в эру биологии. Хотим мы того или нет, это влияет на всю нашу жизнь. Кроме того, нашу эпоху можно определить как эру, скажем, не психологии, но психиатрии, которая является авангардом психологии.
Психолог, психиатр, биолог работают, как правило, в группе, исходят из более или менее точных данных, имеют возможность проводить эксперименты. Свои выводы они должны представить на обсуждение коллег. Кроме того, к ним относятся как к ученым, поэтому идеи, которые они высказывают, получают широкую аудиторию, и это внутренне поддерживает их.
А романист — ни рыба ни мясо, даже если он полвека пытается изучать людей. Зачастую у него тоже есть какие-то идейки, но их воспринимают как причуды. И если профессиональные ученые одобряют его выводы, это ничуть не мешает ему сомневаться в себе.
Он нечто вроде человека вне закона, партизана, солдата тех времен, когда еще не было ни мундиров, ни погон.
Но ведь когда противник захватывает партизан, их тут же вешают или расстреливают.
Вот почему, если бы я выбирал свое будущее, я остановился бы, скорее всего, на лаборатории или на исповедальне.
И то и другое дает человеку уверенность в себе: он следует определенным путем и работает во имя Науки или Религии с большой буквы, которые через него провозглашают свои истины, хотя это не всегда обязательно истины.
Это ободряет. Дает веру в себя. Партизан вроде меня лишен этого и всю жизнь пребывает в сомнении.
Может быть, в этом причина того, почему я с такой нерешительностью употребляю слово «ученый». Не от зависти, как можно было бы подумать, а потому что сомнение, о котором я только что говорил, должно быть присуще всякому человеку, который ищет истину.
Кролики, морские свинки, крысы, которых изучают в лабораториях, вне всякого сомнения, дают ученым ценный материал. Но не надо забывать, что нас прежде всего интересует человек с его слабостями, низостью, героизмом.
Я не стал биологом, как мог бы мечтать.
Мне всегда не хватает то ли спокойствия, то ли уверенности. Как я часто говорил, я был и буду любителем, которого читают, иногда веря ему, а чаще — пожимая плечами или с легкой скептической улыбкой. Как-то я использовал слово, которое мне казалось адекватным: «Я — художник-любитель». К несчастью, мне не хватает наивности художников-любителей. И не хватает их уверенности в своем таланте. За долгие годы я стал в конце концов профессиональным романистом. И тем не менее — всего лишь психологом-любителем. Тысячи старых крестьян куда большие психологи, чем я.
15 ноября 1976, пять часов дня
Сегодня утром, около одиннадцати, когда я диктовал письма, позвонили из Парижа и спросили, можно ли будет несколько позже взять по телефону интервью о Жане Габене. Тереза была потрясена и, естественно, поинтересовалась:
— Надеюсь, с ним ничего не случилось?
Журналист, однажды как-то интервьюировавший меня и сегодня вынырнувший опять, человек вполне радиофоничный и телегеничный, ответил, что нет, что все в порядке.
Я ждал минут десять. Он снова позвонил, и я в свой черед спросил:
— У Жана все в порядке?
И снова ответили, что все прекрасно. Я дал короткое интервью по телефону. Мне сказали, что имеется в виду фестиваль фильмов с участием Жана Габена.
В три часа, как обычно, я включил радио и услышал, что, если не ошибаюсь, около пяти утра Жана Габена не стало.
Журналист совершил не просто профессиональный проступок. Я такие вещи называю мошенничеством. Смерть Габена, которого я знал более сорока лет и считал своим большим другом, потрясла меня. Я считал его одним из столпов французского кино; их не так много, а точней, всего три, и все трое были моими ближайшими друзьями: Жан, снявшийся больше чем в десяти фильмах по моим романам, Мишель Симон, умерший в прошлом году, и великий Ремю.
Не знаю, сможет ли кто-нибудь их заменить. Не думаю. Все трое были актерами от бога; перед камерой или на сцене они инстинктивно перевоплощались в своих героев.
Я познакомился с Габеном задолго до войны, когда он играл первых любовников и снимался у Жана Ренуара, тоже моего давнего друга. Ренуар всегда поражался, как естественно Габен проводит любую сцену во время съемки.
Однажды, отсняв особо драматический эпизод, Ренуар несмело спросил:
— О чем ты думал, пока снимался эпизод?
Габен искренне, без всякой рисовки ответил:
— О большом бифштексе, который я сожру, когда закончим сцену.
Он был один из тех, кого я зову актерами от бога. Они не играют по каким-то там правилам. В каждом фильме или пьесе они влезают внутрь своего героя, так что им не составляет большого труда играть естественно и убедительно.
Я не собираюсь диктовать надгробную речь. Мы с Жаном ровесники, разница между нами в полгода. Однажды мы заспорили с ним, кто старше, и чуть было не выложили на стол свои паспорта.
Ты был младше. У тебя была любимая жена и двое детей, которые играли с моими в Канне и в Жуан-ле-Пен.
Ты ушел, и мир опустел для них, но не только для них — для всех твоих друзей.
Ты был и останешься, благодаря телевидению и кино, великим добряком. Но ты был человеком в полном смысле слова, ты никогда не шел на обман, не соглашался на компромисс.
Мы любили тебя.
Р.S. Наверно, с тобой и с теми двумя-тремя, которых я назвал, придет конец вашей породе актеров.
21 ноября 1976
Сегодня, как вчера и много дней подряд, я был погружен в семейные проблемы. Перед обедом я на минутку прилег отдохнуть. И поймал себя на мысли, что думаю о «Вопроснике Марселя Пруста».
Я всегда восхищался Марселем Прустом и был одним из первых его читателей. Потому-го я и задумался, для чего он составил этот вопросник — ради шутки или чтобы исследовать блестящее общество титулованных особ, бывать в котором ему так нравилось.
Вопросник содержит почти классические вопросы, которые можно задавать и ученику, и любой важной особе.
— Ваш любимый цветок?
— Ваш любимый запах?