Командир с комиссаром по совету капитана Рыдаева, который хотя еще на ноги и не
становился, но понемногу выздоравливал, поделили бойцов на отделения с таким расчетом,
чтобы учить партизан военному делу, готовить их к боевым действиям и чтобы они могли
выполнять определенные хозяйственные обязанности. Группа, которой руководил лейтенант
Раздолин, сооружала барак; Кобозев отвечал за заготовку продуктов, выхватывая из-под носа у
гитлеровцев все, что предназначалось для вывоза в рейх; к Евдокии Руслановне примкнули
Ткачик, Спартак и Кармен — опытная подпольщица посвящала их в тайны разведки.
Нашлось дело и Гансу Рандольфу. Если в первые дни на него поглядывали искоса, с
недоверием, то со временем к чужаку привыкли. Такая уж душа славянская, вспыхнет, как
пламя, загорится жаждой мести обидчику, но пусть только обидчик окажется побежденным,
попросит о милосердии — и уже смягчится.
Оказалось, что Ганс не только мастер печатного дела, он умело держал в руках и лопату, и
топор, и пилу.
Грустил, когда не было рядом «геноссе Евы» — так называл он Вовкодав. Когда ее не было в
лагере, Ганс расспрашивал: «Геноссе Ева? Геноссе Ева?» Трутень пытался ему объяснить:
— Подожди, придет твоя Ева. Нихт Ева, разведка… — и пальцами имитировал ходьбу. Ганс
радостно кивал головой.
Иногда разговор заходил о Гитлере. Ганс заявлял:
— Гитлер — шлехт.
Трутень был в восторге.
— Слышишь, слышишь, Жежеря? «Гитлер — шлехт», это же по-немецки «Гитлер —
поганец». Думаешь, это он там, у себя дома, набрался ума? Это Евдокиина агитация и
пропаганда…
— Молодец баба, — согласился Жежеря, — я ее над всей нашей пропагандой главной бы
назначил…
Освоившись среди чужих, и не просто чужих, а еще и смертельных врагов, отдаваясь
полностью работе, Ганс забывал о своем положении.
Зато ночи были для него мукой. И вечера. Долго не мог заснуть. В отряде с каждым днем
становилось все многолюднее. Те, кому было положено, укладывались ко сну, но менялись же
часовые, по лагерю постоянно кто-то ходил. Ганс понимал и чувствовал, что с него не спускают
глаз, и это вызывало болезненное ощущение — ему не верят, и кто знает, поверят ли когда-
нибудь.
Он лежал, положив руки под голову, — был счастлив, что их уже не вязали за спиной, — и
думал. Думал о геноссе Еве. Она для него стала родным человеком. Пожилая женщина,
чужеземка…
Он вспомнил своего друга Курта Вебера, по-новому воспринимал его слова о правде, к
которым он в свое время мало прислушивался. Курта бросили в концлагерь. То, что не успел
друг, объяснила геноссе Ева в момент, когда он готов был уже проститься с жизнью. Она
заставила его взглянуть на мир по-иному, увидеть себя самого со стороны, понять, что он,
рабочий с деда-прадеда, оказался среди тех, кто пришел убивать, уничтожать простых хороших
людей, братьев по классу, душить революцию, ту самую, которую богачи подавили на его
родине.
Вспомнилась первая и последняя его акция, направленная против партизан. Водил их в лес
хлопец, который выдал партизан, — их тогда на базе не оказалось, — перебежчик, человек,
предавший своих. Оборотень сидел в их машине, Ганс с товарищами внимательно рассматривали
его, даже заговорили с ним, но заговорили с презрением. Ефрейтор Кальт и тот избегал смотреть
на сопровождающего, бормоча сквозь зубы: «Большевистская бестия, продажная свинья, такому
не верь ни на пфенниг, если он продал своих, чужих продаст трижды».
Эти слова приходили в голову Гансу каждый вечер, как только он укладывался на место в
уголке будки. «Кто продает своих… кто продает своих…» — стучало, словно молоточком, в темя.
Ему не хотелось продавать своих, он неспособен был продавать своих. Хотя, конечно, свои —
очень разные люди. Одни идут, вынуждены идти на войну, а другие гонят их на нее силой.
Чтобы не терзаться сомнениями, он прогонял от себя невеселые раздумья о будущем,
вспоминал прошлое. Вспоминать было сладко, особенно мать. Печальные глаза, морщины на
лице… Чем же она, его мутти, так похожа на геноссе Еву? Эти морщины… брови, кончики которых
опущены вниз… А глаза… У мамы типичные глаза немецких женщин… У геноссе Евы они карие,
но… такие же печальные и умные, как и у матери.
«Муттер, моя милая мутти, если бы я мог тебя увидеть, поговорить хоть часочек… Когда-то я
думал, что там, где кончается фатерланд, живут люди, у которых, наверное, и матерей нету. Не
задумываясь, с легким сердцем пошел я на войну, я не стремился отличиться. И меня не мучила
совесть, она спала.
Теперь я прозрел, мутти, и удивился, и ужаснулся, так же как удивился бы и ужаснулся
слепой, которому вернули зрение… Мы были слепыми, как кроты, мутти, мы на веру
воспринимали то, что вдалбливалось в наши головы пройдохами и преступниками, мы шли сюда,
чтобы спасти эту землю от уродов в человеческом облике, а увидели здесь людей, настоящих
людей. Мы совершаем, мутти, самые страшные преступления, на какие только способен
человек, — убиваем таких же людей, как и мы сами. Наши ефрейторы из кожи лезут, мутти, лишь
бы вызвать к ним отвращение и ненависть. И они достигают этого, еще не скоро немецкий солдат
поймет, что он обманут…
Муттер, моя милая мутти! Ты не хотела, чтобы я шел на войну, ты дорожишь жизнью своего
сына, но ты молчаливо согласилась на то, чтобы чужие земли завоевывали сыновья других
матерей. «Ты у меня единственный, — говорила ты, — тебя не должны брать, войну легко
выиграют другие». Какими же мы были ослепленными, мутти… Не ты, а здешняя женщина, чужая
мать, умный и честный человек, помогла мне прозреть, освободиться от обманчивых идей, от
веры в то, что мы, немцы, призваны владеть миром, а всех других превратить в своих рабов,
непокорных уничтожить. Я — рабочий, ты, мутти, рабочая, отец мой — тоже рабочий, рабочими
мы все и останемся, господствовать — не для нас, угнетать себе подобных — это невозможно.
О мутти, если бы я когда-нибудь смог тебя познакомить с геноссе Евой, если бы ты
послушала ее! Если бы ее послушала моя Кристина!..»
Неписаное письмо к матери оборвалось. Перекинулся в мыслях к любимой…
…Даже тяжкий труд, которого Ганс не стыдился и не избегал, не мог успокоить сомнения и
тревоги, которые жили в нем, не давали ему покоя даже во сне.
XXXIII
У Белоненко и комиссара Лана хлопот было больше, чем у всех жителей лесного поселения.
Они еще не были готовы к серьезным боям с врагом. Пока что им оставалось умелое
маневрирование и избежание встреч с преобладающими силами оккупантов.
Ни Белоненко, ни Лан еще не изучили как следует лес, в котором стали лагерем. Белоненко,
как пропагандист и агитатор, бывал во всех селах и хуторах района; бывало, заглядывал и в
лесные сторожки. Что же касалось Юлия Юльевича, то он, выходец из лесостепи, той ее части,
где уже разворачивалась степь, избегал лесов, чувствовал себя в их чащобе неуютно, уже только
здесь, учительствуя в Калинове, постепенно приучился ходить со школьниками на лесные
прогулки.
Капитан Рыдаев, говоря о службе на границе, сказал: надо знать местность, где придется
сражаться с врагом, как родной дом, это половина победы. Командир с комиссаром только
переглянулись, поняли друг друга с одного взгляда и уже на другой день в сопровождении
Гаврила и Витрогона начали свои путешествия.
Ходили неторопливо, впереди шли Гаврило с Витрогоном, им тут каждое дерево знакомо,
каждая поляна, каждая опушка, а для Белоненко новость, для Лана неоткрытый мир.
Было утро, солнце стояло над горизонтом, в небе дремали белесые осенние облака… Еще
везде следы недавнего лета, а росистые сережки на поникших травах, на гроздьях красной