– Это уж точно, – неожиданно вслух и по-русски сказал Гуляев.
– Что? – обернулся к нему начальник охраны.
– Ничего, – перешел Гуляев на английский язык. – Скажите мне, пожалуйста… Куда мы едем?
– В соседний город.
– Зачем? Разве в Пафосе нет полиции?
– Есть. Но штаб-квартира нашего полицейского округа находится в соседнем городе.
Начальник охраны отвернулся и уставился на дорогу. Его крепкая спина отчетливо говорила – вопросов больше не надо.
За сломанную гостиничную кровать Гуляева вряд ли бы повезли к большому полицейскому начальству. Дело было явно в другом. Но вот радоваться этому открытию или нет – он пока не понимал. Поэтому вернулся к смазливым женам.
«…да и мало ли умыкают смазливых жен. Нам вообще казалось, что все это имело место, ну, может быть, лет двести-триста назад, или об этом даже только пророчествовали, как о возможном впоследствии. Короче, мы не очень верили убогому ветерану, когда он пытался увязать этот утративший всякую прелесть новизны семейный скандал с величественным побоищем, где даже боги в азарте хватали доспехи и мчались, сея смертоносный ужас, в кровавую сечу. Нам претило желание рассказчика облечь историю конкретностью, обозначить точные даты, причины и мотивы поступков, ибо в этом случае она, то есть – история, которая теперь уже была столько же наша, сколько и его, теряла свое волшебное значение всемирной тайны о человеке и его борениях, и становилась рядовым вооруженным конфликтом, способным заинтересовать разве что напрочь лишенных религиозного и поэтического воображения военных историков. Не много было во всем этом для нас поэзии, способной отвлечь нас, мечтательно стремящихся к разгадке взаимоположения человека и бога, от скуки остального мира, пробавляющегося возней вокруг тронов и петушиным соперничеством, а главное, расценивающего эти свои занятия как самоцель, но не как предметы для размышления все о том же таинственном взаимоположении человека и божества…»
– Нам еще далеко? – спросил Гуляев, поднимая голову и скользя взглядом по весьма неприютным плешивым холмам. – Мне надо к ужину хотя бы вернуться.
– Это неважно, – ответил начальник охраны, не повернув на этот раз головы.
– Что значит «неважно»? – попробовал возмутиться Гуляев. – Я за все заплатил. Кто мне вернет стоимость ужина, интересно узнать?
Начальник охраны не счел необходимым даже пожать плечами. Он просто молчал и смотрел на дорогу перед собой.
«Это все карма, – тоскливо подумал Гуляев. – Мстит мне, собака… А кто виноват, что иногда так тянет покуролесить?»
Мысли об Ольге, о его дерзкой и недоступной панночке, заставили сладко заныть что-то у него в груди. Он опустил крышку компьютера и закрыл глаза, чтобы целиком погрузиться в это щемящее чувство, но на ум вдруг пришла история про мужика по имени Марей из «Дневника писателя», который он недавно перечитывал у Достоевского. Классик там вспоминал о своеобразной забаве на каторге, когда он ложился в казарме на свое место напротив окна с железной решеткой, закидывал руки за голову, притворяясь спящим, потому что к спящему никто не лез, а сам по шажочку восстанавливал прошедшую до этого момента собственную жизнь и переставлял в ней то, что не очень устраивало, – правил, как правят рукописи, редактировал, менял местами.
Вот так и Гуляев сейчас предался исправлению реальности. Он решительно настоял на том, чтобы Ксения отказала младшей сестре, когда та год назад собралась перебраться из своих волгоградских степей в Москву. Он сам поехал к ней в городок с гостеприимным и теплым названием Калач-на-Дону, чтобы объяснить – насколько неправильным и чреватым будет решение переехать из этого рая в столицу. И там в Калаче они по утрам целомудренно ловили задумчивую некрупную рыбу, а по вечерам…
Нет, он никуда не поехал. И сто пятьдесят тысяч, отложенных на взятку за военный билет для сына, он не потратил на дорогущий тур для двоих на Кипр, а честно, как и планировалось, отнес их специальному секретному человечку, и Сережа остался в итоге дома, и Ксения больше не злилась за то, что ей придется одной ехать к сыну в часть на присягу, вообще не злилась оттого, что она должна теперь произносить эти два слова: «воинская часть», должна считаться с ними, впустить их на равных со всеми другими словами в свою жизнь.
Но самое главное, самое дорогое, самое важное – Гуляева больше не было здесь. Это не он ехал на заднем сиденье служебной машины. Не он вышел из нее, шагнув, как в кипящее сгущенное молоко, в тяжелый и вязкий зной, не он поднялся на низенькое крылечко полицейского управления, а затем прошел по унылому полутемному коридору в комнату, где сидел унылый и полутемный следователь в унылом и полутемном парике.
– Добрый день, – сказал следователь по-английски. – Садитесь, пожалуйста.
Гуляев присел на указанный ему табурет, стоявший перед широким столом, который весь был заляпан темными полумесяцами и полными лунами от кофейных чашек. Одна из них стояла рядом с полицейским чиновником.
– Как доехали?
Он смотрел Гуляеву прямо в глаза и с терпеливым участием ждал ответа, словно его на самом деле интересовало то, о чем он спросил.
– Что я здесь делаю? – медленно, почти по слогам произнес Гуляев. – С какой целью меня сюда привезли?
Следователь перевел очень вежливый, если не сказать – робкий, взгляд на гостиничного начальника охраны и заговорил с ним по-гречески.
– Вы разве ему не объяснили?
Тот подошел к столу и склонился к самому уху следователя. Пока он шептал ему что-то, время от времени поглядывая то на доставленного постояльца своего отеля, то на лежавший перед ним компьютер, Гуляев перевел дух и сколько мог осмотрелся. На голове у следователя действительно был парик. Помимо этой детали, говорившей не столько о тщеславии, сколько о страхе перед общим жизненным поражением, в нем отчетливо просматривалась тяга к некой согбенности. Даже человека, от которого он ничуть не зависел, следователь выслушивал с таким участливым лицом и с таким вниманием, словно едва удерживался от извинений за то, что вообще о чем-то его спросил.
Гуляев, привыкший в своей академической среде к самым разнообразным формам и степеням человеческой согбенности, был удивлен тому, что повстречал ее вдруг в полиции, да к тому же в европейской стране. Это событие отвлекло его немного даже от его собственного странного положения.
Кивнув, наконец, начальнику охраны отеля, следователь посмотрел на сидящего напротив него Гуляева и приветливо ему улыбнулся.
– Значит, вы говорите по-гречески?
– Да.
Видимо, в машине по дороге сюда он бормотал текст из компьютера слишком громко.
– Можно взглянуть? – полицейский указал на лежавший между ними на столе ноутбук.
Гуляев подвинул к нему компьютер, и следователь, подняв крышку, чуть нараспев прочел вслух:
«…Однако права очевидца и участника событий вынуждали нашего сказителя сердиться на легкомысленную, так ему казалось, склонность своих слушателей к путанице и к неуместным, опять же по его мнению, в такой сфере как смертоубийство метафорам…»
Замолчав, он оценивающе покивал и даже слегка причмокнул, будто смаковал хорошее выдержанное вино.
– Это красиво. Вы – настоящий писатель.
Гуляев протестующе поднял правую руку, но следователь замотал головой, не давая ему сказать.
– Поверьте, мне часто приходится заполнять разные документы, и такие слова, как у вас, я бы ни за что не нашел. «Смертоубийство»… – он снова причмокнул. – Это очень красиво. Старинное слово, сейчас так уже не говорят. Откуда вы его знаете на греческом? Мы – скучные люди. Пишем в отчетах просто «убийство».
Следователь повторил слово «убийство» и с легким пренебрежением пожал плечами, как будто рядом с чужой крупной купюрой выложил на стол затасканную в карманах мелочь.
Гуляев покачал головой.
– Простите, но это не я написал. Я купил этот текст.
Они оба перешли с английского языка на греческий, и следователь, которому так было явно удобней, с удовольствием откинулся на спинку своего стула. С него как будто сняли обременительную и неприятную ему ношу.