Первым должен был заговорить мулла, лежавший на нарах с полузакрытыми глазами, над которыми четко и странно молодо изогнулись черные брови… Карымов смущенно скреб в затылке, отодвинув в сторону аракчин. И вздыхал.
Наконец, мулла поднял молодые брови и спросил тихо:
— Тебе что, Ахмет?
Старшина опять поскреб в голове, пожевал синими губами и ответил робко:
— Хочу жениться, мулла…
Опять помолчали. Взгремела на улице собака, за ней другая — и скоро дружная стая их бросилась за кем-то по дороге. Когда затихли, мулла спросил коротко:
— Зачем?
Карымов опять пожевал синими губами. И ответил:
— Хозяйство большое… Сам знаешь!.. Ханисафа стара стала… Хозяйство большое… Разреши, ишан!..
— Невеста есть?
— Есть, ишан…
— Кто?
— Дочь старосты Садыкова. Бибинор…
— Но ведь она еще молода?
— Ей скоро шестнадцать…
— Так по закону нужно…
— Скоро, ишан… Месяц остался до шестнадцати… — Опять замолчали. Мулла Салимов задумчиво смотрел в окно, где играли краски молодой, едва нарождавшейся весны. На подоконнике возились и страстно ворковали голуби…
— А Садыков согласен за тебя отдать дочь?
— Он согласен, мулла… Не знаю, как Бибинор.
Мулла строго сдвинул молодые брови и сказал презрительно:
— У нас с женщинами не разговаривают! Ты это знаешь?.. Если отец отдаст — ульган[5]! А с женщинами не разговаривают… О калыме говорил с отцом?
— Да…
— Много просит?
— Десять лошадей, полсотни баранов и триста рублей деньгами…
— Ты согласен?
— Да, ишан… Конечно…
Карымов облизал синие, сухие губы и усмехнулся. В старческой, дряблой памяти пробежала, как легкая горная коза, высокая, тоненькая Бибинор, с черными, смоляными глазами… И Карымов еще раз облизал свои синие, как у мертвеца, губы, а руки его, худые и тонкие, как плети, странно передергивали костлявыми пальцами…
— Ну, так что? Якши!.. Начинай свадьбу… — проговорил мулла и устало закрыл глаза.
Карымов встал, порылся в кармане. Вытащил бумажный сверток и положил на нары. Мулла не шевелился. Карымов низко поклонился и тихо вышел, чуть поскрипывая новыми, сафьяновыми ичигами.
Как невеста, наряжалась степь…
Кто-то большой и сильный, весь пронизанный радугами света, дни и ночи шел по степи, небрежно роняя за собой цветы и песни… Одевалась в зеленые жемчужные ленты степь, веселилась, пьяная, заодно с солнцем и бросала в воздух музыку птичьих голосов. Сверкали полноводные озера, шептался радостно тростник, синел вдали горный Урал и ломал в воздухе четкие грани вершин.
Широко и богато играл свадьбу старый, дряблый старшина Карымов. Издалека съехались гости, пили молодой кумыс, досыта ели баранину. Гулко и протяжно икали, потом опять ели и запивали пенистым белоснежным кумысом. Со всей округи съехались лихие, ловкие наездники на скачки, чтобы получить призы, выставленные богатым женихом, старшиной Карымовым. Целый день, при громком, восторженном реве толпы, скакали наездники, с места брали все вместе, а потом тонули в степи на вытянувшихся, как стрелы, лошадях. И возвращались так же бешено, при восторженном реве толпы…
В доме старосты Садыкова смуглые, черноглазые девушки наряжали невесту, молоденькую, стройную Бибинор. Гортанными голосами пели смуглые девушки печальные песни, и заливалась слезами молоденькая Бибинор. Не радовал ее богатый кафтан, опушенный горностаем, и яркие, тяжелые монеты, заливавшие упругую, полудетскую грудь… Плакала горько Бибинор, и все чудились ей дряхлые, синие, бескровные губы и тощие, как палки, сухие руки жениха. Сквозь крупные слезы смотрела она в окно, на улицу, где гремела толпа, где скакали лихие наездники, и взгляд черных глаз ее не раз останавливался на молодом и стройном Якупе — одном из лучших и ловких, ездоков. И Якуп, проезжая мимо, бросал соколиный взгляд на окно, а потом бешено, с странно искаженным лицом мчался наряду с другими в волны изумрудной степи…
Плакала Бибинор, а смуглые девушки пели печальные степные песни… Бросалась Бибинор на нары, лицом вниз, судорожно вздрагивала всем телом и тоненьким, хрустальным голосом пела:
— …Унеси меня, степной ветер, в далекие края к милому… Спрячь меня, зеленый камыш, от судьбы горькой… Пойте, птицы лесные, песни венчальные! Я пойду в урман, до самого Урала, и буду кричать долго-долго… Милый откликнется мне звонко и протяжно, а птицы будут петь песни венчальные… Спрячь, схорони, урман, навеки с милым!.. Река, унеси мое горе…
Пела, дрожала всем телом, и плакали молодые подруги… А там, за стеной, хохотал с гостями пьяный отец — староста Садыков и громко хвастался полученным калымом. Чмокали толстыми губами завистливые гости, пили водку, кумыс, ели баранину и орали гнусавыми голосами песни, величая жениха и хозяина. И не было никому дела до тоненькой Бибинор и до ее слез… А в глубине своего дома, осматривая пышные брачные нары, жадно лизал синие губы жених и потирал тонкие, дряблые руки…
Два случая, как два враждебных вихря, налетели на деревню и взволновали старого, сурового муллу Салимова…
Во-первых, приезжали межевые инженеры и к мулле не заехали. Взяли старшину, старосту, понятых и целую неделю мерили земли и проехали по граням. Составляли новые планы, а потом заявили старшине, что часть башкирских земель отойдет в казну… Чесали затылки ошеломленные башкиры, горланили что-то на сходе хриплыми голосами и порешили в конце, что не отдадут они вольные башкирские земли, подаренные им навечно, вплоть до синего Урала… Приходили потом все к мулле Салимову, и он, гневно сдвинув молодые брови, сверкая белоснежной чалмой, кричал, что это приезжали «урус дунгузы»[6], что царь обещал ему золотую грамоту на земли и что царь никогда не обманет старого муллу, три раза побывавшего в Мекке… И он клянется священными листами корана и кровью своей отстоять родные влажные пашни и степь, покрытую изумрудной зеленью… И слушали успокоенные башкиры слова старого муллы Салимова, легче от этого становилось на душе, и все расходились по избам… Но мулла Салимов долго не мог успокоиться, и его давила мысль, что приезжавшие чиновники даже не заглянули к, такому почтенному и уважаемому мулле, у которого часто бывал сам исправник…
Вечером к мулле зашел старшина Карымов. Мягко скрипел ичигами, опять кланялся и целовал пухлую руку муллы. Еще безжизненней было его старое, сморщенное, как у мертвеца, лицо, еще синей казались бескровные губы. Сел на нары и низко-низко опустил седую, бритую голову, с боку которой проходил старый, безобразный шрам…
— Тебе что? — отрывисто спросил мулла, все еще гневный от дум.
Ниже опустил голову старшина и проговорил хрипло:
— Горе, ишан… Горе!
— Что?
— Бибинор… изменила мне…
Точно ужаленный, с побледневшим лицом вскочил с нар мулла Салимов и бешено крикнул:
— Что ты говоришь, старый дурак? Разве мусульманская женщина может изменить мужу? Где это слыхано? Ты ошибся, старый мерин! Или пьян? Я знаю — проклятые урусы и сюда затащили водку… Ты выпил?
— Нет, мулла… нет… — шептал Карымов.
— Ну, значит, не проспался… Разве ты видел с кем-нибудь Бибинор?
— Ханисафа видела… Когда я ездил с чиновниками…. Она…
— Ну?
— Она видела… как Бибинор уходила ночью в степь… И с ней…
— Ну?
— И с ней вместе ходил Якуп…
— Асянов?
— Да…
Замолчали. Багровые жилы надулись на лбу муллы. И долго так молчали, а маленькие стенные часы быстро и проворно чеканили:
— Да… да… да…
— И ты… не убил Якупа? — почти беззвучно спросил мулла.
— Нет…
— Ступай, трус! — резко крикнул мулла и, точно обессиленный, лег на нарах. И на бледном лице его, как бархат, запрокинулись черные брови…