Псалтырин пристально смотрел на Голубева с намерением угадать его сокровенные мысли, но лицо последнего ничего не выражало.
"Он, кажется, не сомневается, мерзавец, что все выйдет по его желанию,-- думал Псалтырин: -- А вот отведу Сухой лог, нарочно Сухой лог отведу". И говорил вслух:
-- Ну что ж, отводи Сухой лог.
-- Слушаю-с,-- отвечал Голубев и безжизненною походкой удалялся из комнаты.
Но через час Псалтырин отменял свое решение. Как только он оставался один, в его голове оказывалось столько аргументов против Сухого лога, что он звонил, звал Голубева и говорил ему: "Погоди, я еще подумаю".
Наконец, утомившись всею этою бестолковщиной и собственною своею нерешительностью и придя в сквернейшее состояние духа, Псалтырин распорядился не пускать к себе мужиков. Мужики целыми часами стояли без шапок у ворот, мокли на дожде и все-таки давали о себе знать, посылая к управляющему в качестве представителей и ходатаев старшину, старосту, писаря или кого-нибудь из влиятельных обывателей.
II
Дождевые струйки тоскливо одна за другой ползли по стеклу. Псалтырину казалось, что и мысли его, такие же скучные, бесцветные и однообразные, вяло ползут беспорядочною вереницей. А в сердце гнездилась тоска, ноющая, как зубная боль.
Заслышав осторожные шаги в коридоре, Псалтырин вздрогнул и быстро отошел от окна к столу, несколько раз провел руками по лицу, стараясь стереть с него скорбное выражение, и, что-то насвистывая, стал перелистывать бумаги с притворно-деловым видом.
В дверях показался Голубев, или Ирод, как его называл Псалтырин, и почтительно вытянулся, дожидаясь, когда его заметит управляющий. Тот, не поворачивая головы, как человек, не желающий отрываться от занятий, спросил:
-- Чего тебе?
-- Старшина пришел.
-- Ну?
-- Просится к вам.
-- Пусть войдет.
-- Айда! -- сказал Ирод, обернувшись назад. Вошел старшина, солидный и благообразный мужчина лет сорока пяти, в длинном сюртуке, с знаком на груди. Помолившись на иконы, он низко поклонился, тряхнул головой и, переступив с ноги на ногу, откашлялся. Псалтырин с веселым, почти беззаботным видом шутливо обратился к нему:
-- Тихону Иванычу! Его степенству! Здравствуй, здравствуй!
Старшина еще раз поклонился.
-- Как ваше драгоценное?
-- Слава богу, живем помаленьку.
-- Ну, что скажешь? Голубев, подай стул.
Голубев подал стул. Старшина покосился на него, но не сел.
-- Садись.
-- Не беспокойтесь.
-- Садись, садись.
Старшина крякнул, переставил стул ближе к двери, раздвинул фалды сюртука и осторожно присел на край стула.
-- Ну, что скажешь?
-- Да что, все насчет того же.
-- Насчет чего?
-- Насчет тех делов.
-- Каких делов?
-- Насчет, то есть... извините... насчет лесу.
-- Что же насчет лесу?
-- Желают охлопотать у вашей милости... народишко... Плачутся -- главная статья... Жалость смотреть!.. Сделайте божескую милость, будьте настолько добры!
При этом старшина встал и низко поклонился.
-- Скорбь -- вот главная причина,-- продолжал он:-- Сами подумайте -- эдакое господнее наказание!..
-- Скорбь? Какое пристрастие к жалким словам!.. Скорбь!..
-- Сделайте божескую милость! Строиться как теперь надо, время идет. По чужим дворам таскаются, по три, по четыре семьи жмутся в одной избе,-- жалость смотреть, а не то ли что...
-- Ну, ладно: таскаются, скорбь. Так я-то что же?
-- Просят бедность ихнюю пожалеть.
-- Ну, жалею и скорбь вашу разделяю. Понимаешь,-- жалею, скорблю?
-- Конечно... за это благодарим.
-- Ну, а дальше что?
-- Будьте милостивы до конца, прикажите насчет леску.
-- Вам было сказано: рубите, возите, стройтесь на даровщину, грабьте казну с разрешения высшего начальства.
-- Так-то так, только ежели с Соболевского, так это что ж? Все одно что ничего. Единого бревна не вывезут: нет туда летом проезду.
Псалтырин пожал плечами.
-- Посмотрели бы вы,-- продолжал старшина,-- как люди живут: кто в бане, кто в амбаре, кто в шалашике из досок, так ведь это -- боже ты мой!.. Да с малыми-то ребятишками на холоду, под дождем. Питаются Христовым именем. Ни дела, ни работы,-- вся душа изболела. Ведь это надо посмотреть.
Искренние нотки в речи старшины раздражали Псалтырина. "Мерзавец, как заливается,-- думал он,-- а сам первый мироед".
-- Бабы-то совсем изошли слезами,-- продолжал старшина,-- мужики сами не свои, ходят как оглашенные.
-- Захаров, небось, тоже слезами изошел! Мужик бедный: тысяч двадцать в банке лежит.
-- Не о Захарове речь, не за него прошу.
-- Нет, уж ты меня извини, Тихон Иваныч, не верю я твоим жалким словам, вовсе не такой ты жалостливый человек, каким прикидываешься. А кто тому же Захарову выдал пособие, не ты ли? Добрые люди собрали по подписке для нищих погорельцев, а ты что сделал? Кому ты эти деньги роздал? Разделил по дворам, а у Захарова четыре дома, так ты сколько ему отвалил? Беднякам полтинники да четвертаки, а Захарову рубли? Выдал Смирнову, выдал Ситникову, Живодерову, Волокитину, которые тысячными делами ворочают. А? Правду ли я говорю?
Старшина был ошеломлен таким неожиданным оборотом в разговоре. Он вдруг вспотел, беспокойно зашевелился на месте и виновато заморгал глазами.
-- Что, не правду ли я говорю?
-- Ах, господи, как тут судить! Просили, как и мы, говорят, погоревшие, и нас бог убил... чтоб безобидно всем... по-божьи. Мне что ж? Подумал, подумал я -- ежели совесть позволяет, пусть берут.
-- И тебе не стыдно? Пусть берут. Да ведь тебе, а никому другому была поручена раздача пособий нуждающимся? Понимаешь, нуждающимся? А ты кому роздал? Захаров нуждается? Живодеров нуждается? Эх, Тихон Иваныч, Тихон Иваныч! Ведь те деньги, что достались Захарову и другим, ты отнял у бедняков, у тех самых бедняков, что теперь голодные и холодные мыкаются без приюта. Как же ты их не пожалел? Как ты, такой жалостливый человек, милостыню, поданную бедным людям Христа ради, перехватил и отдал Захаровым и Живодеровым, которые сами, если б захотели, могли бы всех прокормить, а?
Старшина, красный и потный, ежился и без всякой нужды сморкался в платок. Псалтырин, взволнованный собственными словами, ходил по комнате.
-- Берите, коли совесть не зазрит? Глупая, бессмысленная отговорка. Что тебе до их совести? Ты бы свою совесть спросил. Да и какая у них совесть? Воры, грабители, кровопийцы, у них совесть, где она? У них совести столько же, сколько вот у этого Ирода (Псалтырин кивнул головой в сторону Голубева). Посмотри на это деревянное лицо,-- есть у него совесть? Он человека задушит, и совесть в нем не пробудится, потому что ее нет. Зверье! Да, впрочем, ты даже и этого не сказал, что, мол, коли совесть вам позволяет,-- нет, ты говорил: надо и вам, потому и вы погоревшие, надо по-божьи, разделить по дворам -- святое дело, вот что ты говорил. А тут "скорбь, смотреть невозможно", жалостный вид на себя напустил. Эх, ты! А эти деньги? Ты думаешь, что богачи их жертвовали? Не беспокойся. Миллионер Сумов отвалил два рубля да Мотыгин -- три, только и всего. Остальные все мелкота. Иной последний рублишко подписал. А ты этот рубль отдал Захарову, мерзавцу, грабителю, которого повесить мало.
-- Дал маху, что говорить! -- молвил старшина.
-- Вот почему я не верю, чтоб ты хлопотал о бедняках. Нет, не о них ты хлопочешь, а все о тех же Захаровых, Ситниковых, Живодеровых.
-- Ну, уж это...
-- Погоди, погоди. Во-первых, получить даром сто дерев -- не баранья рожа, но не в этом дело. Захарову надо не сто, а тысячу. Где он их возьмет? Надо купить, а тут он получит их даром. Несчастные мужички, которые теперь с горя голову потеряли и потому развевают грусть-тоску по кабакам, получат по сотне дерев для себя, а повезут к Захарову, Захаров им только за перевозку заплатит. 250 дворов, по сотне -- 25 тысяч дерев, а вывезут втрое больше -- уж это верно, и все Захарову, Ситникову, Смирнову, Живодерову, а беднякам лишь так, кое-что, крохи перепадут. Ты думаешь, я не знаю ваших порядков? Очень хорошо знаю. Пошел бы ты просить да кланяться, да жалкие слова говорить за голытьбу -- как же! Они тебя, может быть, и просили, да ты на них наплевал. Нет, не для них ты пришел сюда. Говори прямо: Захаров да Живодеров послали тебя? Они тебе сказали: ступай, сходи к старому выжиге, что как волк на сене сидит -- ни себе, ни людям, попроси хорошенько, не пожалеет ли голытьбу? Не так ли?