– К сожалению, у Фриды Эммануиловны большое горе. Она не сможет прийти, поскольку находится на операции, – сообщила она похоронным голосом.
Половина класса издала радостный вопль, но, спохватившись, неумело перевела его в сочувствующий вздох.
– У добермана Фриды Эммануиловны случился заворот кишок. Как раз в эти минуты его оперируют, – продолжала Галина Валерьевна. – Но у меня для вас хорошая новость. Мы, как говорил не помню какой мыслитель, не потеряем напрасно ни вдоха нашей драгоценной жизни. Девочки будут отдирать обои в раздевалке старого спортивного зала, а мальчики выкинут на помойку старый линолеум! И последнее сообщение. Кто думает, что может справиться с куда более ответственной и интересной работой?
Боря Грелкин поднял руку. Мефодий, сидевший с ним за одной партой и прослушавший вопрос завуча, тоже поднял руку, просто за компанию. Больше рук не оказалось.
– Чудесно, Грелкин и Буслаев! Школа и родина гордятся вами! Вы перенесете из подвала в актовый зал двенадцать пней – декорации к спектаклю «Ярослав Мудрый», – сказала Галина Валерьевна.
По дороге половина народу, отправленная отдирать обои и носить линолеум, куда-то улетучилась. Это те, кто поумнее, сообразили, что присутствие все равно никто отмечать не будет. Зато Грелкину и Буслаеву было никак не слинять. Пни никто не отменял, а ответственность была личной.
В подвале, куда их провели, Мефодий долго и мрачно разглядывал пни. Они оказались самыми настоящими и очень тяжелыми. В незапамятные времена у какого-то дурака хватило ума распилить бревно, а потом еще покрыть все распиленные части краской… под дерево. Наверно, для того, чтобы дерево было поменьше похоже само на себя.
– Ты чего руку поднял? – накинулся Мефодий на Грелкина.
– А? – удивился Грелкин.
– Руку, говорю, чего поднял? – почти заорал Мефодий.
– Кто, я? Я не поднимал!
– Что? Не поднимал? А кто тогда поднимал? – взревел Мефодий, не замечая, как на крайнем пне под его взглядом начинает плавиться краска.
– А разве не ты первый поднял? У меня уши заложены от насморка, – подозрительно принюхиваясь, проблеял Грелкин.
– Придурок! – буркнул Мефодий. Он уже успокоился. Злиться на Грелкина было так же невозможно, как обижаться на пингвина.
Боря осторожно уселся на один из пней и медленно стал жевать банан, извлеченный из сумки. Грелкин был печальный толстый молчун. Обычно он обитал на последней парте, печально грустил и с непонятной значимостью поглядывал на окно, где стоял горшок с засохшей фиалкой, такой же жизнерадостной, как и он сам. На большинство вопросов Боря отвечал односложно: «Ну?», «А!», «Не-а». Учителя не хвалили его и не ругали. Даже к доске вызывали редко, предпочитая просто забыть о нем. Одним словом, Боря Грелкин был одним из тех, чье присутствие одноклассники не замечают даже в самую большую лупу.
– Ты собираешься пни таскать или как? – окончательно успокоившись, спросил у него Мефодий минут через пять. Он вспомнил, что с Борей требуется по возможности говорить мягко, чтобы он не умер от ужаса.
Грелкин задумчиво посмотрел на свой живот и отряхнул с него крошки.
– Мне нельзя ничего поднимать. У меня грыжа выпадала в прошлом году, – сообщил он уныло.
– А почему ты завучу не сказал?
– А она не спрашивала.
Мефодий зажмурился, досчитал мысленно до десяти, чтобы не порвать Борю на десять маленьких идиотов, и стал переносить пни в одиночку. Пни были тяжеленные, и на лестницу их приходилось закатывать, беря каждую ступеньку приступом. Уже с первым пнем он намучился так, что, закатив-таки его в актовый зал, вниз добрел едва живой.
Когда он вновь ввалился в подвал, Боря Грелкин заканчивал задумчиво облизывать пальцы.
– Знаешь, он какой-то странноватый на вкус! Но вообще, глобально выражаясь, дрянь! – произнес Грелкин фразу просто феноменальной лично для него длины.
– Кто «он»?
– Да чернослив!
– Какой чернослив? – не понял Мефодий.
– Там, в рюкзаке у тебя лежал. Твой рюкзак грохнулся с пня, я стал собирать твои учебники, а там – бац! – черносливина. Я ее и слопал. Ты как, не против?
Мефодий медленно соображал. Чернослив какой-то! Он уже наклонился, чтобы взять следующий пень, как вдруг так и застыл в дурацкой позе. Плод с харизматического дерева, который был в шкатулке! Утром перед школой он спрятал шкатулку с камнем в ящик со старыми тетрадями, а плод зачем-то сунул в рюкзак. И вот теперь он надежно покоится в животе у Бори Грелкина. Мефодий пристально уставился на одноклассника. Никаких особых перемен с Борей Грелкиным не произошло. Внешне это был все тот же забавный пингвин, но уже слегка более разговорчивый и улыбчивый. Вероятно, основные магические изменения были еще впереди.
Мефодию захотелось огреть Борю Грелкина, но это было так же невозможно, как пинать щенка чао-чао. Боря так и излучал добродушие. Мефодий плюнул и выкатил из подвала очередной пень…
Боря Грелкин погладил себя рукой по животику и произнес несколько трескучих фраз, вдохновляющих на труд. Его обычная слежавшаяся грязно-белая аура быстро сгущалась и насыщалась цветом, невольно притягивая и заряжая тех, чьи энергетические контуры были слабее. Но Мефодию это было по барабану. Энергетические контуры у него были сильные, а в его ближайших планах маячили еще одиннадцать пней.
Глава 3
Дом с видом на мрак
День и вечер прошли бездарно, что было, впрочем, вполне в духе их семейства. Эдя Хаврон торчал дома и, пыхтя, поднимал на бицепс штангу, в паузах не забывая называть Мефодия дохляком и доходягой. От здоровенного потного тела Эди Хаврона пахло конюшней.
– Я в твои годы… кххх… не в пример тем, которые… дурак, короче, ты! – подытожил он, опуская штангу так решительно, что затрещали спортивные штаны.
Его сестрица Зозо Буслаева заперлась в ванной, включила воду и разговаривала по телефону. Изредка Мефодий слышал, как мать громко и вызывающе хохочет, заглушая даже воду. Этот хохот означал только одно: Зозо состряпывала себе свидание с очередным недопонятым женщинами экземпляром. Мефодий уже сейчас, заранее, готов был поклясться, что это какой-нибудь пересыпанный нафталином болван. Он определял это по напряженному хохоту Зозо, который раздавался вдвое чаще, чем обычно. Чутье подсказывало Мефодию, что собеседник надоел матери до чертиков и она мысленно уже записала его в неликвиды.
Мефодий привычно терпел и хохот, и комментарии Эди. Его терпение истощилось лишь тогда, когда Хаврон брякнул:
– Слушай, я понимаю, что ты делаешь уроки! Но не мог бы ты писать помельче, чтобы чернила из ручки измазюкивались не так быстро?
– Хорошо! – послушно сказал Мефодий и тридцать раз мелко написал на последней странице тетради: «Эдя – жирный бегемот, отстой в квадрате!» – Вот так? – спросил он, показывая тетрадь.
– Умница! В самый раз! – одобрил Эдя. Мефодий понял, что он ничего не прочитал и вообще отвлекся уже от своих экономических грез.
«Ха-ха-ха! Вы такой милый! Мне кажется, я знаю вас сто лет! Нет, двести лет! Ха-ха! Конечно, я не имею в виду, что вы такой старый! Для мужчины главное душа… Что вы сказали, простите, главное? Ах, какой вы комик! Просто Петросян Хазанович Задорнов!» – заливалась Зозо из ванной и страдальчески хохотала.
Мефодий провел длинную жирную черту и сунул тетрадь в ящик. Эта бредовая парочка ему осточертела. Он ощущал, что готов распахнуть окно и прямо с подоконника шагнуть на тучку. В этот момент он понял, что обязательно начертит сегодня на ковре ту самую руну со дна шкатулки. Будь что будет, но оставаться здесь дольше он уже просто не может.
Мефодий вспомнил о трех лопатах праха, которые останутся от него, если он неправильно начертит руну, но даже это показалось вдруг неважным. Или он станет магом и удерет отсюда, или пусть его собирают с ковра.
* * *
Настоящие швейцарские часы китайского производства немузыкально и жалко пискнули, изображая полночь. Мефодий, привстав на локтях, терпеливо дождался, пока они закончат терзать батарейку. Эдуард Хаврон не так давно пополоскался в душе и куда-то убежал. Не исключено, что даже и на работу. До утра он точно не появится. Зозо Буслаева металась на узком диванчике. Даже во сне у нее был несчастный вид. Утром ей предстояло встать ни свет ни заря и бежать пять километров, дразня вышедших на прогулку песиков и перепрыгивая через лужи.