– Проводил яз посольников-то, – молвил он, – и видел, не разумеют они, какая гроза на них идет. Токмо стариной своей, яко дети несмышленые, тешатся.
– Помогает Господь Руси православной, – перекрестясь, молвил Иван Васильевич и перевел речь на книги. – А ты ведаешь ли сие «Мерило праведное»?
– В книге сей всего не читал, а что же писано в ней, со слов других ведаю. Коли повелишь, поглядим ее сей же часец. «Шестоднев» же мне и тобе ведом.
– Прочти мне нечто от «Мерила праведного». И ты, Юрий, ежели хочешь, слушай.
– Прости меня, государь, – ответил Юрий Васильевич, – много всего еще нарядить мне надобно в стане нашем и вестников принимать и отсылать. Тобе ж яз не пособник в книжных делах. Не начитан яз книгами. – Юрий Васильевич поднялся со скамьи и пошел было из шатра государева, но вдруг остановился и с живостью воскликнул: – Забыл тобе поведать! Посольники-то новгородские мне баили, николи-де такой беды с новгородской землей не было, как ныне! Никогда их никто так не пустошил и не полонил, как мы. Навек-де память о сем им будет.
– Сие ныне, – смеясь, молвил Иван Васильевич, – наиглавное для нас. Долго теперь против нас меча не подымут, да и круль Казимир крепость руки нашей почуял.
– Верно, государь, – проговорил Юрий Васильевич и, простясь, вышел из шатра.
– Да и удельные-то все, – вполголоса добавил дьяк Бородатый, оглядываясь на дверь, – Москву более чтить будут, а великого князя еще более бояться.
Иван Васильевич раскрыл перед собой книгу и вслух стал читать ее полное заглавие: – «Сия книга Мерило праведное, извес истинный, свет уму, око слову, зерцало совести, тьме светило, слепоте вож, припутен ум, сокровен разум…» И еще много тут сказано. Едино-то наименование ее, почитай, целая книга. Ты, Степан Тимофеич, сам разбери тут и почитай, что о государствовании найдешь.
– Помню яз, государь, – ответил дьяк, – есть в «Мериле» от «Пчелы», от «Книг Еноха праведного»…
Дьяк Бородатый перелистывал книгу и продолжал:
– Вот о княжении от «Пчелы»: «Князю помнить надобно – первое, что он над людьми владеет; второе, что закон поручон ему; третье, что власть временная истлевает…» Там же о власти: «Бесчиние знаменует самовластие, а чин являет владеющих…» Вот же от святого Евгария: «Поставлен ты царем – будь внутри собя царь самому собе, ибо царь-то не тот, кого зовут так, а кто таков умом правым…»
– Сие истинно, – одобрил Иван Васильевич, – но чую яз, что в книге сей токмо мудрствования, а нам надобны деяния мудрые, а не одни слова. Уставные да судные грамоты для государствования нашего – наиглавное.
– Право разумеешь, государь, – подтвердил Бородатый, – яз мыслю, «Уставная Двинская грамота» и разные судные и уставные грамоты новгородские, псковские и московские, которые у Володимира Елизарыча есть.
– Нам со времен Ярославских и сыновей его все судебные уставы брать надобно, – молвил Иван Васильевич, – до самых законов Мономаховых.
– Списки сих древлих установлений, государь, Гусевым собраны…
– Ну и добре, – сказал государь, – возьми книги сии для мово книгохранилища. Иди отдохни после обеда посольского. Воротимся, Бог даст, целы и здоровы на Москву, сам яз тогда подумаю с Гусевым и его дьяками о делах государствования.
Прошло немного времени с отъезда посольства, и августа двенадцатого дня воротился из Новгорода боярин Федор Давыдович, приняв присягу новгородцев по Коростыньскому договору. С ним на этот раз прибыли вместе с владыкой Феофилом и старыми посадниками и степенный посадник, и степенный тысяцкий – все правление господы новгородской.
Принимал их Иван Васильевич в шатре своем торжественно, сидя в красном углу под знаменем, окруженный князьями, боярами, воеводами и дьяками.
Выслушав приветствия от посольства и спросив, «добре ли они дошли», государь подошел к владыке Феофилу принять благословение. Засим он снова сел на место свое и, обратясь к послам, молвил милостиво:
– Сказывайте.
Степенный посадник Василий Ананьин, поклонившись в пояс, передал великому князю договорную грамоту со всеми печатями, которые привесили к ней после утверждения на вече новгородском. Дьяк Бородатый принял ее и осмотрел. Тут же выступил вперед владыка Феофил и, осенив себя крестным знамением, сказал:
– Именем Божием свидетельствую, принята грамота сия на вече по всей воле твоей, государь, принята при всех пяти стягах кончанских.
Иван Васильевич чуть усмехнулся и молвил:
– Благодарю Господа Бога, что мир сотворил Он среди нас. – Обратясь к дьяку, он спросил: – Как с грамотой? Все ли в ней по обычаю?
– Грамота сия, государь, та, которую писали мы, – ответил Бородатый, – а под ней вечевой есть приговор и привешены все восемь печатей вислых: пять кончанских, одна архиепископа, одна посадника и одна тысяцкого. Все, как надобно, наряжено, по правилу.
Иван Васильевич сделал знак, и полковой его священник, уже в облачении, выдвинул аналой с крестом пред государем.
Иван Васильевич встал, и все встали вслед за ним.
– Сей часец и яз по всей старине крест целовать буду Новугороду Великому на сем докончании.
Мрачные до сего и неуверенные послы новгородские после крестоцелования с веселием и смелостью приблизились к государю и стали дарить ему дары многие и ценные.
Великий князь благодарил их и беседовал с ними ласково, как с гостями своими. Внесены были столы в государев шатер для почетного пира посольству, а для всех сопровождавших послов пиршество было наряжено в другом шатре, у дьяков.
За столом послы пили здравицы за великого князя московского, государь же выпил кубок за Новгород Великий и за весь народ новгородский. Пир шел до самого ужина, а на другой день с рассветом войско великого князя снялось со стана и повернуло коней на восток, к преславному граду Москве.
Послы же новгородские, сидя на ладьях своих и сняв шапки, истово крестились вслед за владыкой Феофилом и радовались концу грозной рати, невиданной и неслыханной в земле Новгородской…
Глава 7
Во граде стольном Москве
Вот и конец августа – Иван Предтеча гонит за море птицу далече, и журавли снова курлыкают в небе. Лето с русской землей прощается. Солнце же хотя и похолодало, а сияет ярко и в полдень ласково греет плечи и спину. Дни – словно медовые, тишина крутом такая особая. Никаких пташек не слышно, только где-то стрекочет сорока.
Леса будто задумались: ни веткой, ни былинкой не дрогнут. Изредка лишь сорвется где-нибудь сам собой желтый березовый лист и, падая, затрепещет в неподвижном воздухе. В синеве же небесной, высоко над опустевшими полями, высматривая добычу, подолгу кружат ястребы и коршуны.
Восемнадцатый день идут полки государевы и ныне вот к Москве уж подходят. Видят воины места родные, с детства знакомые, и радостно им среди тишины этой мирной и ласковой.
Иван Васильевич едет верхом поодаль, в сопровождении только Саввушки, молчаливый и задумчивый. Чует, будто сам растворился он в тишине этой осенней. Слышен шаг коней и людей, слышен малейший скрип тележный, и хотя порой звонко раздается человеческий выкрик или заливчатое ржанье коня, все едино – тишина остается кругом нерушимой…
Думает государь о победе своей, столь великой, об успехе своем после мук и трудов тяжких на пользу отечеству; знает он, что и вся Русь, весь народ православный этому порадуется. Смотрит он на воинов своих, и видится ясно ему, как встречать их радостно будут отцы, матери, жены и дети.
– Токмо мне полно не радоваться, – беззвучно прошептал он одними губами.
Вспомнилась ему светлая радость Марьюшки, княгинюшки юной, когда они вместе с отцом вернулись на рассвете из Коломны, разбудили всех, напугали, а после-то сколько счастья было.
– Царство тобе Небесное, – опять с горечью прошептал он и судорожно вздохнул: – А другая-то живой в могилу сокрылась…
Застыла душа Ивана Васильевича, и мысли все и чувства его замерли.
Свечерело совсем, и заря уже погасла, когда войска великого князя подошли к селу Мячкову, что в двадцати верстах от Москвы. Здесь ночевать полкам было назначено, дабы завтра, сентября первого, вступить торжественно в стольный град Москву.