Евстратыч совсем взбесился:
– Как же ты, холщовы порты, тивуна дворского можешь так лаять?..
– Сам из холщовых портов, из сирот в тивуны вылез. Мы и без тобя знаем, что делать. Спеси-то много, а токмо собака-то и в собольей шубе блох искать будет! – отрезал старик и, не глядя на тивуна, стал указывать сиротам, где подсыпать надо на хворост глины да щебня.
– Мотри, Юшка, – пригрозил ему вслед тивун, – до князя доведу!..
Озорной старик в ответ выгнул зад свой к тивуну и, похлопав себя по мягким частям, крикнул с вызывающей дерзкой веселостью:
– Накося!..
Тивун плюнул от злости и пошел прочь с плотины, а Юшка громко крикнул своему помощнику, чтобы и Евстратыч слышал:
– Тивун тоже! По бороде-то блажен муж, а по уму – вскую шаташеся! Ну да пропади он, а ты, Степан, спущай все затворы. Потешим воеводу. К ночи наводним до краев все рвы и у града и у посада! Третий день сироты – мужики и женки – с рассвета до темноты на четыре выти работают вокруг града Можайска и перед посадом его. Как только ведомо стало, что великий князь из Курмыша Улу-Махметом отпущен, а Шемяка из Галича в Углич побежал, приказал князь Иван Андреевич засеки делать и мосты на Москве-реке подрубить. В лесах вокруг Можайска уже все дороги, прямоезжие и окольные, завалены засеками из цельных дерев. Лежат дерева там сучьями и вершинами навстречу ворогам князя Можайского, и мосты везде уж подрублены. Молится князь с духовенством в соборе пред Чудотворной иконой Богоматери, что явилась при отце его, князе Андрее Димитриевиче. Воевода же его смотрит, чтобы вокруг града, на одну версту от стен отступя, крепче и выше засеки валили, чтобы, укрепив плотины на Можайке и Петровке, что в Москву-реку у Можайска впадают, наводнить все рвы градные, предстенные. Нет теперь ни проезду, ни проходу к Можайску, кроме тайной дорожки окружной, чужим неведомой. Скачут по той дорожке день и ночь гонцы – с Иваном Старковым и прочими в Москве князь Иван Андреевич через Звенигород ссылается, да с Сергиевым монастырем, да через Рузу и Тверь и с самим Шемякой, что в далеком Угличе втайне рать собирает…
Но у князей одно, а у сирот свое на уме, свои дела.
– Пошто, Семеныч, тивун-то на тобя ярился? – спросил Степан у Юшки.
– С жиру бесится. Вишь, какой ходит боярин брюхатый.
– А ему горе в чем? Жнет не сеет, ест не веет! Не то что у нас: хлеб с солью да водица голью…
– От нас же, сирот, урежет, – заговорил со злобой ражий парень, опускавший заслон, – с кажного сощипнет, ирод! Вон посулил овса на конь по два лукна.[64] А где наши кони овес-то ели?
– А нам где пшено да заспой овсяной?! – голосисто выкликнула женка, притащившая хворост.
– Что ты, Марфуша, не гневи Бога, – ответил ей парень, передразнивая голос тивуна, – рад бы и кашки сварить, да вишь, куры крупу расклевали!..
– Тать он! – резко отчеканил старый плотник. – Потому и не боюсь его, что он князем грозится, а сам князя боится…
– Борода у его апостольская, да усок дьявольский.
– Что ж поделашь. Кому кнут да вожжи в руки, а кому хомут на шею.
– Бают, матка его женка была мужелюбица лютая. Согрешила не то с боярином, не то из духовных с кем. По то и рука у его есть. Наверх-то, бают, маткин любленник его вытащил.
– А ляд с ним! – отмахнулся Юшка. – Не до его ныне. Вот пойдет на нас великий князь московской, лихо нам будет: и сечи, и пожар, и глад, и полон.
– Эх, беда горькая, – вздохнул Степан, – пошто токмо князь наш с Шемякой спутался? Были бы мы в стороне – сидели бы смирно и ели бы жирно.
– Верно, – одобрил Юшка. – В землю бы лег да укрылся, токмо бы глаза того не видали, как наши христиане, словно поганые, у христиан же полон берут! Нас, сирот, жен и детей наших холопами деют, продают басурманам в неволю.
Не так все стало, как думал князь Иван Андреевич. Прошло вот уже недели три, а укрепленья в Можайске, слава богу, и ныне ему совсем не надобны. Крепко засел в Москве великий князь с татарами – не до Шемяки ему теперь. Шемяка же втайне ушел из Углича и стал с войском в Рузе, во граде своем удельном. Сюда же по вызову спешному прискакал сегодня из Можайска и князь Иван Андреевич со своей стражей.
Князь Димитрий Юрьевич самолично встретил дорогого гостя на красном крыльце и, накормив его обедом, прямо повел в свою переднюю, где уже сидели за медами и водками все их друзья и доброхоты. Были тут бояре, воеводы, дьяки, гости и купцы галицкие, можайские, тверские и московские, попы и чернецы из Чудова и Сергиева монастырей, и сам богатый гость Иван Федорович Старков, что ночью еще из Москвы пригнал. Спешили все, чтобы в два дня совет закончить да поспеть куда надо.
В дверях передней князь Иван Андреевич склонился к Шемяке и спросил вполголоса:
– Какие из Москвы вести?
– Боится Василий-то! За стенами хоронится, – громко, со злой усмешкой ответил Шемяка и добавил еще громче: – Да ничего, уследим птичку, когда из гнезда выпорхнет. На то у нас и ястребы есть!..
Он громко расхохотался, а кругом подхватили злорадно и угодливо:
– Нет, теперь не сорвется с когтя.
– Ощиплем все перышки, а то не в меру властен стал! Не токмо купцам, а и боярам обиды чинит…
Когда все затихли, Шемяка сел за стол, отпил водки и заговорил снова:
– Все ныне мы вкупе, и все купно напряжем мышцы своя на борьбу с ворогом нашим лютым. Клянусь яз тобе, князь Иван Андреич, боярам и гостям великого князя тверского Бориса Лександрыча, и московским боярам и гостям, и тобе, Иван Федорыч, в особину, и отцам духовным, ибо они за правое дело наше молельщики и наши способники.
Димитрий Юрьевич поклонился всем в пояс и, приняв ответные поклоны, продолжал, снова садясь за стол:
– Злодей и душегубец князь Василий, брата моего ослепивший, ныне с татарами погаными всех нас именья, казны и вотчин лишить хочет. Яко волк ненасытный, жаждет крови испить нашей и все от нас отъяти! Двести тысящ рублей окупа посулил по собе он царю казанскому да еще много от злата и серебра и от одежды.
– Доживем с ним до клюки, что ни хлеба, ни муки! – яростно выкрикнул боярин Никита Константинович Добрынский.
– Истинно, истинно! Многие и великие тяготы на нас, окаянный, кладет! – зашумели кругом. – А где возьмем?! Через силу и конь не тянет.
– Все может Каин-братоубийца, – вскакивая со скамьи, еще яростней заговорил Шемяка. – В железы и меня он ковал, и кого хошь закует, ослепит и убьет из корысти и лютой злобы! Всю старину, отчину и дедину порушил! А вы, бояре тверские, и то доведите князю своему Борису Лександрычу, что Василий-то крест целовал царю Улу-Махмету отдать ему все княжение московское и все города и волости других князей! Сам же хочет он сесть на тверском княжении, князя вашего согнать, из Твери его выбить!..
Шемяка, позеленев весь от гнева, тяжело сел на свое место и жадно припал губами к стопе с медом.
– А татары? – спросил среди наставшей тишины молодой тверской купец Кузьма Аверьянов. – Не захотят они окуп из рук выпущать…
Насторожил всех этот разумный вопрос и смутил многих.
– Что с Василья берут, из того с нас вполовину возьмут, – ответил Никита Константинович, – а ежели и столько ж, за то не дадим мы поганым ни городов, ни волостей, наипаче княжеств своих!
Твердо и дерзко сказал это боярин Добрынский, а все сидят тихо, решенья в уме не имеют, смотрят на Шемяку, ждут, что скажет, но Димитрий Юрьевич не мог уж говорить более, и слово взял Иван Андреевич.
– Нам, князьям, – заговорил он, как всегда, вяло и лениво, но глаза его хитро выглядывали из-под одутловатых тяжелых век и бегали, как мыши, – всем нам, говорю, кто тут есть, надобно разумом добре все обмерить. Нас Москва давно уж слугами сделала, а ныне хочет и в рабство поганым отдать. Вот в чем беда наша, а не окуп! Пошто нам окуп давать за Василья? Пусть в полоне будет! Вы же помыслите о собе, бояре, и гости, и купцы, и вы, отцы духовные! Всех нас, жен и детей наших, все именье, казну и все вотчины наши дает князь Василь Василич в руки агарян поганых на веки веков.