Все это, замедляя ход, громоздко тянется по дороге и по полям рядом с дорогой и походит на движущийся со всеми жителями татарский улус, и даже, для вящего сходства, дым от очагов медленно ползет из многих шатров, извиваясь в неподвижном знойном воздухе. Жарко и душно. Тени стали уж совсем короткими и прячутся у самых колес повозок и под ногами коней. Солнце стоит прямо над головой, а на закраях полей воздух дрожит, будто переливается над землей водяными струйками.
Вдруг, покрывая уже затихающий шум войска и обозов, где-то вблизи звонко и отчетливо запел резкий гортанный голос:
– Ля-илляхе иль алла Мухаммед Расул Улла![23]
Всадники и повозки сразу остановились, где застал их азан, люди стали привязывать и путать коней, опускать на колени верблюдов, поручая их рабам-иноверцам и женщинам. Остановилась и арба пленных князей. Старый татарин, желая скорее освободиться от заартачившегося верблюда, рванул его с досады за веревку, вдетую в носовое кольцо. Огромный нар яростно заревел от боли и в бешенстве заплевал своего вожатого.
– Кукуч итэ![24] – злобно закричал татарин и отбежал прочь, ругаясь и обтирая полами халата лицо и шею.
Нар остался гордо стоять, встряхивая головой и свирепо следя за своим погонщиком, пока тот не скрылся в толпе, спешившей на молитву…
Все правоверные уже готовились к омовеньям, и каждый выбирал себе такое место, чтобы обратить лицо во время намаза[25] на восток, к священному городу Мекке.
Постепенно стихло все становище, и Василий Васильевич услышал позади себя густой храп. Разбудив князя Михаила, он сказал ему:
– Сей часец намаз у них полуденный – зухр. Потом обедать будут. Нам тоже пришлют ествушки, а по ней мы узнаем, как они нас чтут. Токмо не забывай, брате, одного – скрыть пока надо, что яз добре разумею татарскую речь. Будем, как и ране, через толмача говорить с татарами, дабы они, говоря меж собой, меня не остерегались…
На этот раз татары торопились к граду Владимиру, и пища у них была приготовлена еще в пути, на арбах. Шатров же не снимали на землю, кроме царских. После обеда войско должно было выступать в поход без замедления. Так понял Василий Васильевич из приказаний десятников, кричавших с коней своим людям, охранявшим обозы.
– Торопятся татары-то, – сказал он Михаилу Андреевичу, – уж не к Москве ли хотят? Вызнать бы все поскорее! Бакшиш опять нужно дать.
– А много ль осталось у нас от даров-то Ефимьева монастыря? – печально заметил князь Михаил. – Зря мы Ачисану кубок серебряный дали да чарку…
– А яз ему еще и золоченую чарку дам, – строго и сердито проговорил Василий Васильевич. – Время мне дороже серебра и золота! Ежели царевичи али Шемяка казну мою на Москве захватят, кто нас с тобой у татар выкупит? Надо матери весть скорей послать…
– Ну, за старую-то государыню, – возразил князь Михаил, – страху у меня нет. Ни Шемяка, ни татары ее не обманут. Она, поди, со всем семейством твоим и казной давно из Москвы выбежала.
– Дай-то Бог, – уже спокойнее отозвался Василий Васильевич.
Свершив полуденный намаз, снова зашумели татары по всему стану – поили коней, обедали, пили кумыс. Шумели, однако, недолго. Солнце пекло и, размаривая, манило к привычному послеобеденному сну. Постепенно стихало кочевое становище, и только кое-где еще тянулись лениво в знойном воздухе однообразные, как степи, бесконечные татарские песни и сонно жужжали, вторя им, маленькие кобызы, крепко зажатые в зубах степных музыкантов. Коршуны и ястребы кружили над стоянкой, высматривая отбросы. Иногда тень птицы стремительно проносилась над станом, словно чертила углем по сухой траве и белой кошме шатров.
Вдруг совсем близко зазвучал тихий, молодой голос, и полилась, как ленивый ручеек, степная печальная песня. Защемило сердце Василию Васильевичу, слезы навернулись на глаза, а в мыслях повторялись простые слова: Желтый-желтый, изжелта-желтый, желтый цветок на стебельке; Так и я от тоски пожелтею, да и как не желтеть, когда нет вести с приветом…
Вспомнилась великому князю его Марьюшка с большими темными глазами, и сыночки любимые, и старая матушка, и Кремль, и храмы Божии… Замирает сердце от боли и тоски, но держит себя князь – не годится все плакать, надо из беды выпутываться.
– Не мыслю, что пришлют сегодня нам поесть, – печально говорит князь Михаил. – Хоть бы краюху сухого хлеба…
– Недоброе знаменье, – добавляет Василий Васильевич. – Боюсь за Москву и за семейство…
Затопали кони около арбы князей, прискакал сотник Ачисан с тремя нукерами.[26] Перелез с коня Ачисан на арбу, поднял войлок у дверей шатра и приветливо крикнул по-русски:
– Князь великий, «салям»[27] тобе от царевича Мангутека и угощенье от стола его…
– Да живет хазрет[28] Мангутек два девяноста лет! – воскликнул Василий Васильевич. – Друзья его – наши друзья, враги его – наши враги!
– И вы, князья, живите сто лет, – ответил Ачисан и, вползая в шатер, весело крикнул своим нукерам по-татарски: – Давайте сюда жалованное ханом!
Он поставил на кошму перед русскими пленниками дымящийся котел с вареной бараниной, несколько испеченных в золе пшеничных лепешек и большой кувшин с кумысом. Василий Васильевич в знак вежливости и благодарности приложил руку ко лбу, к устам и к груди, поклонившись Ачисану. Потом он достал из-за пазухи серебряную золоченую чарку и поставил ее перед молодым сотником. Михаил Андреевич достал из-под кошмы две простые деревянные чарки – себе и великому князю. Василий Васильевич вынул из котла лучший кусок мяса и, положив его на лепешку, передал Ачисану. Делая все это, великий князь думает, за чье здоровье пить с Ачисаном – за царя Улу-Махмета или царевича Мангутека? Пока ели баранину, он несколько раз переглядывался с Михаилом Андреевичем. Руки у него дрожат, а в груди холодок бегает. «Ошибиться нельзя, потом не поправишь», – вертится у него в мыслях, а выбора никак он сделать не может. Давно он уже почуял, что у царевича старшего нелады с отцом, а кто вот сильней из них окажется? Да и кому Ачисан по-настоящему служит?
Василий Васильевич с тревогой смотрит, как быстро съедает сотник баранину, приближая время здравицы. Задержать нельзя ему трапезу, а и решенья все еще нет. Выбросив объеденные кости из шатра прямо на землю, Ачисан уже трижды отрыгнул из вежливости и обтер жирные пальцы о голенища сапог. Доели и князья свою долю. Тряхнув головой, зажмурил на миг глаза великий князь и схватился за кувшин с кумысом, а когда налил всем в чарки, то вдруг сорвалось у него с языка само собой:
– Да будет удача хану Мангутеку в делах его! Да не отступит никогда от него счастье!
Великий князь вдруг помертвел весь, когда увидел засверкавшие от смеха глаза и белые зубы Ачисана, но сейчас же оживился, услышав ответ молодого сотника:
– Да будет так! Потерпим. Терпение – ключ счастья, а без счастья и в лес по грибы не ходи!..
– Что будет, то будет, как Бог даст, – сказал Василий Васильевич и добавил: – Ежели царевичи верят в дружбу нашу, то пусть соединятся с нами – сие для всех нас будет добро…
Ачисан нагнулся к великому князю и тихо сказал:
– Бойся царя Улу-Махмета, но помни – кусаются комары до поры. Придет пора и Улу-Махмету.
Когда выпили кумыс, Василий Васильевич спросил Ачисана:
– Где так хорошо научился ты говорить по-русски?
– Отец мой от Золотой Орды много лет торговал конями в Твери, – ответил Ачисан, подымаясь с кошмы.
– Чарку свою забыл ты, Ачисан, возьми ее на память. Сие – подарок.
Приняв золоченую чарку и приложив ее к сердцу, Ачисан поклонился и сказал:
– Бик кюб ряхмет,[29] государь, за дорогой подарок. Жди через меня добрых вестей, да поможет тобе Аллах и святой Хызр. Царевичи любят тобя… – Он помолчал, улыбнулся и, глядя прямо в глаза великому князю, добавил совсем тихо: – Надейся, княже, на хана Мангутека. Улу-Махмет – да живет он сто лет – голова, а молодой хан Мангутек – да будет бехмет[30] во всех делах его – шея! Шея же, государь, может повернуть к тобе голову лицом, а не затылком.