Лиловенькая она, не везде ясно написано.
Ото раз мы ее прочитали. Наизусть можем теперь без запинки.
Сказано там еще, что без царя по-новому все устроить можно. Выходит, что это в тысячу раз лучше будет, чем теперь.
И мы с Ленькой тогда же решили, что обязательно будем все по бумажке делать.
Как услышим, что началось, так сейчас же и мы туда.
Бумажку мы в жестяную коробочку положили. Из-под перца она была, кругленькая, и зарыли тут же под котлом и землю.
Сидим на соломе, землю обминаем, чтобы совсем незаметно было, а мне все узнать охота, как Ленька бумагу достал.
Он везучий такой.
Он всегда там, где настоящее дело делается.
— Леня, — говорю, — а кто тебе бумагу дал?
— Никто не дал.
— А откуда же ты взял ее?
— А от них.
— А где?
— Нигде. На заборе.
— А как же ты снял? Она же налеплена.
— Когда снять! Я ночью снял. Когда еще не присохла.
— А почем ты знаешь, что от них это?
— Они лепили. Кому же лепить? Михаиле-городовику, что ли?
— Не Михайле. А не они может.
— Когда я сам видел, так не они?
— А где? как ты видел?
— Ночью.
— Расскажи, Леня.
— А чего говорить! Они лепили. На нашем заборе.
— А зачем ты пошел к забору ночью-то?
— Надо было. У нас вчера гости были, чай пили. Много. Я и не один раз выходил. Я бы и не пил чаю, да матка без чаю леденцов не дала бы.
— А как ты увидел? Ведь за забором же они были.
— Вот дурак, раз были, так уж увижу. Слыхать было, как они забор-то клеем мазали да бумагу лепили. Я думаю, чего — ночью лепят? Влез на забор, гляжу — уходят. Один большой, другой маленький. По-твоему — кто? Дурак я, что ли?
XVII
Раз я без Леньки в котле сижу, и стало мне думаться: вот бы найти мне полтинник, купил бы я колбасы и снес бы им. Вот бы здорово было.
Неужели нельзя полтинник найти? Ведь находят полтинники, да и не полтинники, а рубль находят.
И стало мне казаться, что совсем легко можно полтинник найти, что он уже лежит где-то, не то у ступеньки какой-то, не то под скамейкой, а то кажется, даже прямо на глобочке [3] по за дому лежит — беленький-беленький, словно глазок кругленький, и ждет: поди возьми.
Найду его, думаю. Найду непременно!
И так уверен был, что найду, что есть этот полтинник, — словно уж видел его, только забыл где.
Вылез я из-под котла за полтинником. Нет полтинника. Вот, думаю, как это так? Должен же быть, а нигде нету. Надо, думаю, забыть. Он тогда найдется, когда неожиданно. Всегда так бывает.
Стал нарочно на небо смотреть, чтобы не видеть, как полтинник появится.
Только вот забыть трудно: все думаешь, что уж не появился ли, а он ни за что не появится, если думаешь.
Вдруг барышни какие-то две появились — так быстро, что вздрогнул даже.
— Мальчик, где тут Пал Аваныч Пяткин живет?
А я ничего не понимаю, — какой Пал Аваныч?
А барышни нарядные. Подумалось, — это они так, а наверно дадут сейчас полтинник, скажут: „купи колбасы и снеси“. А они опять:
— Где Пал Аваныч квартирует? Артист?
Ах, это про Пашку, значит!
— Знаю, знаю, — пойдемте, я покажу.
Показал.
Они-то пятятся, словно не знают, как через канаву перешагнуть. Потом вошли. Гляжу, а уж через минутку Палагея Пяткина — мать Пашкина — их выпроваживает.
— С богом, с богом, барышни. Ни к чему вам Пашку мово. Не артист он совсем никакой — прощалыга он непутевый. Дворником он у артистов-то был. С богом, с богом, идите к своим кавалерам. Не кавалер он вам. Прощалыга он!..
Вот так Пашка! Стыдно мне было за Пашку, и на барышень этих не взглянуть.
И уж и раньше догадался, что плевательный человек Пашка, а чтобы матка о нем такое — это, уж, значит, совсем… Да ну его!
Вот полтинник бы найти.
Вот дурак: опять вспомнил. Не найти уже теперь, раз вспомнил.
Где же полтинник взять? У тетки попросить? Так она и даст! Знал я — ни за что не даст тетка. Только не могу я так. Непременно мне нужно полтинник. Хочу я снести им колбасы, увидеть хочу их.
Тогда украду полтинник!
Жарко от этого стало, и поплыло все.
И показалось, что нельзя об этом на улице думать, что в котле только об этом думать можно. Темно в котле и смотреть некуда, прямо в стенку глаз упирается.
XVIII
Я был в котле и все думал, как я украду полтинник. Непременно придется украсть. Им ведь нельзя ходить днем, чтоб к пить еду. Придется украсть. Может они голодные.
Страшно это было. Хотелось, чтоб Ленька пришел, только и ему об этом нельзя сказать. Никому нельзя сказать. Совсем стало страшно и душно даже.
А тут вдруг звон еще какой-то послышался. Что это за звон? Тихий такой.
Вылез я из котла. Слышу: телега за забором по переулку поскрипывает — и звон. Никогда не слыхал такого звону, тихий, медленный. Словно пружина какая — пожалуй, что в роде как у часов.
Я скорей на забор. Смотрю: телега-то уж отъезжает, а на ней велосипеды, велосипеды…
Что такое? Зачем велосипеды?..
Не могу понять, а уж чувствую, что неладно что-то. За телегой стражник идет с ружьем, и впереди идут. Кто идет? Не разобрать. Солнце в конце переулка садится золотое.
И вдруг я понял, что тут студенты должны быть. Ведь это студентов велосипеды. Почему на телеге? Почему стражники?
Не помню, как я свалился с забора в переулок. Одно у меня было: догнать, догнать! Солнце глаза слепит. От солнца люди незнакомые. Только верно: студенты это! А по бокам стражники с ружьями, с шашками. Понял я. Забрали, забрали! В острог ведут! Вперед забежал, — оттого лучше стало видно. Неужели и она тут, в штанах которая? — И она.
Что же это такие? За что их мучают? За что в острог?
Она бледненькая, а идет смело. Губы сложила, не улыбается. А я задом наперед пячусь, не могу от нее оторваться. Все думаю, что ей-то вот тяжелее всех будет. Так хотелось мне, чтоб она меня заметила. Сказать ей хотелось, что знаю: не за дурное ее мучают, что за них я.
И стало у нее лицо — как звездочка в тот вечер, когда я на лавочке сидел, и лучи от нее до меня.
До самого острога их провожал. А как закрыли ворота — подумалось: „украду непременно полтинник! непременно!“.
XIX
А на другое утро у нас еще чай не отпили, как Ленька за мной прикатил.
— Насчет уроков, говорит, спросить надо.
Сам не входит, а как я к нему за дверь вышел:
— Идем, — говорит, — Пашку забирают!
Бежим — и верно: у Пашкинова дома народ, и извозчик дожидается. А в доме словно дерутся. Палагеины цветы из окошка на улицу вывалились.
Как понять тут? И студентов, и Пашку в одно место забирают…
Вот и выволакивают.
Городовой Иван Гарасимыч, — я его знаю, — самый лютый что ни на есть, — Пашку за шиворот вытаскивает. А тот бьется.
— Дяденька, Иван Гарасимыч! Я — не я, за что берешь? Отпусти, дяденька, прости! Без вины я!
Скулит, плачет.
Эх, Пашка, Пашка, дрянь ты паршивая!
Уж хотел городовой его на извозчика взвалить, да тут Митрий Михайлов за него вступился.
— Иван Гарасимыч, да не тронь ты его, чего он тебе!
— Разойдись! Приказ есть всех забирать подозрительных.
— Иван Гарасимыч, смилуйся, плюнь ты на него. Какой он подозрительный! Ведь он Пашка, Палагеин Пашка!
Городовой задумался, вроде как сдаваться начал, да увидел вдруг — Пашкин цилиндр по мостовой катится. Как рассвирепеет, да как на него набросится, — словно он самый-то как раз и есть подозрительный, — как по нем топнет! Так и смялся цилиндр в лепешку, затрещал как корзинка. Лучинки из него повылезли во все стороны. Он и раньше сломанный был, да видно, Пашка из нутра его лучинками подпирал, чтобы не садился. А Герасимыч еще больше рассвирепел, да шашкой его как полыснет, так и забарахтался, словно курица, и щепки перышками разлетелись.