Я тоже себя не теряла: после соболезнования и ненавязчивого предложения забрать старые ползунки и пеленки внука я стала «пить допьяна, гулять до сраму», потому что не была готова к такому развороту событий. Дяденьки меня жалели («ебу и плачу»), а я степенно закусывала персиком, и его сок благотворно стекал по воспаленному нутру. «Я живу случайной жизнью», имеющей к тому же мало общего с реальностью. На что я надеялась девять месяцев? На его пьяные посулы и фантазии. Совершено случайно меня трахнула Леня, отчего я начала кончать только на четвертом году половой жизни, и тут же — кончив во второй раз в жизни, но не с Леней, — влетела в это во все. Мы плановали с Леней сделать мне укол собачьим абортным лекарством и даже уже считали дозу — т. е. сколько во мне собак, и даже воду поставили для кипячения шприца, — но тут родственники пришли, и стало не до уколов. Все случайно.
Пока реалистичное бабье брало себя в руки, я постигала искусство утонченной ебли и таинство сублимации. Чем я хуже — вы, придурки, блядь, если у вас под приличным фасадом замороженная помойка?! И не я одна… Те, кто не смог подняться, — просто не в силах о себе рассказать. И за них это сделаю я. «Я действительно великан, просто я опустился».
У нас неблагополучных не любят — и они скрываются от народного гнева, как и счастливые семьи — как их противоположность. Должен быть middle’овый уют с красной доминантой, и доходец, и ссорки — но чтобы все это тонуло в стонах обожравшихся и голодных. Приятно подтолкнуть стоящего на краю пропасти — не менее приятно обосрать успешного человека. Социальные органы, правоохранительные, пенитенциарные какие-нибудь, родственные, в конце концов (и это — залог самого быстрого конца), с доброхотской понтярой — все пальчиком потыкали — не свалюсь ли? К их удивлению я оказалась неваляшкой — я отодвинулась от края и подумала: почему я должна гибнуть от рук каких-то злоебучих пёзд, которые мне в подметки не годятся? А я возьму и сделаю все наеборот: прикинусь социально неопасной на время, а потом такой кипеш подыму, что небу жарко будет…
Как зависимы они от социальных трепыханий, как почтительны к признанию — они — здоровавшиеся со мной сквозь зубы, смотревшие как на пустое место, отказывающие в элементарных просьбах, высокомерные и амбициозные, навек закопавшие в землю свои древнегреческие деньги — если они у них вообще были, они, чуть меня не угробившие — теперь звонят, целуются, улыбаются, просят автограф, мерзавки — хорошо, что я не реактивно злопамятна. В своем убийственном азарте они были органичнее…
Так что да здравствуем мы — люди среднего рода — недовоплощенные мужчины и перевоплощенные женщины. Честь нам и слава — грош нам цена! Благодаря нам мир еще не рухнул в мертвые объятия цивилизации. Аминь.
Русский человек
Наконец немцы пришли в Россию. Все было в запустении. Нет, они не знали, куда они пришли. Петро Лукич Сукач вылез прямо из-под снега. Лет ему было от силы пятьдесят четыре, но выглядел он очень дико: конечно, худой, с остатками мышц от недостатка харчей, под глазами у него имелось по сморщенному черному мешку, и весь он был изъеден морщинами, какими-то даже висячими и ветвящимися. Остатки всклокоченных седых волос (причесывался он лишь на 7 Ноября, неохотно) свисали ко рту, местами высвечивая желтую плешь, руки тоже были немытые, тулупец папани времен отмены крепостного права был испорчен молью и изъезжен нагайкой (папаня тоже был бравый казак), ногти загибались к земле, зубы грозно торчали, через один, грудь с угольными сосками клокотала от бронхита, и совершенно параноидальные белесые глазища светились и поглощали все на своем пути. Фрицам захотелось обосраться. Казалось, он восстал из гроба.
— Ну что, еб твою мать, — начал он на низкой, червонной ноте. — Пришли, блядь… Ща всех переебу, на хуй, дойч ебучий, Маня, дай топор — мокруха ща будет, в натуре, пиздализку на цепь посади, я сам этому уебищу яйца поотгрызу, в пизду, автомат в жопу сунь, пидар гнойный отпижжу по правилу карате, ебёнать…
Но никого уже не было в деревне Красный Валенок. Все немцы разбежались.
— Петю-унь… Запахнись — муди ведь простудишь, — скулила Маня.
Но Петя и сам ослабел. Сидя на заледенелом бревне голой жопой, он глотал початую с утра водку, держа большой бордовый палец на отлете, и плакал от страха, прикрывая другою рукою то, что должно было неминуемо отмерзнуть.
А наплакавшись и закусив, сказал наставительно:
— Э-и-их, поплыли муде да по глыбокай воде…
Тогда Маня решительно вырвала у него из рук бутылку, допила, перебросила через забор, со словами: «Довоевалси, ирод?!» — скинула тулуп со своего мощного тела, завернула в него дрожащего Петра Лукича и понесла в избу. Там она бросила его на печь, отчего он сильно ёкнул и заперхал, завалила половиками со следами босых черных ног и принялась разводить в кружке бронхолитин со спиртом, а он еще долго кашлял и тонко жаловался во сне.
*
В мае 1945 года ни один салют не долетел до деревни Красный Валенок, однако приехал к Петру с самого Берлина Николай Поратов, привез трофейные виски, берлинское печенье и пестрое для Мани платье.
Петр Лукич причесался, выпил за победу, почмокал на незнакомый вкус и сказал:
— Марь Петровна, сука, поди дай Николаше, у меня хуй не стоит, а он с победой вернулся. Поди, дай ему, я же вижу, как ты маешься. А я тут посижу и маленько повыпиваю…
Переходный возраст
…В старой коробочке, подаренной учительницей музыки, были вещи: отлитая в ложке свинцовая смерть — кому я захочу (коробка — лак, цветы, на неокрашенных бортах — мною — одни «эры» — машинальный символ — в цепь: RRRRRR, 1978 г., музыка, «пальчики как молоточки»), еще — значки «Владимир» и «Суздаль», сломанная клипса, гладкий камушек с моря. Она не знала, бедная Ольга Адольфовна Гитлер-Несвицкая, что у меня переходный возраст начался до рождения и закончится после смерти и что мне ничего не стоит утереть нос двумя пальцами при ней (при НЕЙ — бедность и бархат, бледность и pianissimo голоса, яблочная неврастения, манера ворковать в самое ухо сладко-злые ноты). Дочери ее, сорока и тридцати лет, были девственны и надменны; это была мегера в образе феи, а субъективная моя бабушка не видела мегеры и, предложив «Лёленьке — подработать», не ожидала моих фокусов. От природной интеллигентности я долго готовилась к ним; неделями репетировала: «А чё играть-та, эта, что ль?» Ударная часть фразы должна была подействовать и подействовала ошеломляюще. После «что ль» я вытерла нос тыльной стороной ладони, развесила ноги пошире, еще что-то кряжистое крякнула или буркнула, или запахнулась, или распахнулась, или сплюнула на голый локоть пюпитра — да, я всегда была пюпитром дьявола!..
Ольга Адольфовна вся как будто изнутри наполнилась старой пудрой («Беж», «Декор») и стала отпрянывать:
— Что ли — это! Что ли! Соня, я давно хочу…
— А чё я сказала-то?
— ЧЁ СКАЗАЛА?! ЧЁ СКАЗАЛА?! Людмилочка!! — Она стремительно вскочила и понеслась в кухню, где бабушка красила волосы жженой пробкой.
Тогда-то и послышалось: Пасха, асфальт, переходный возраст, неподобающее окружение, чё, вульгарно — а я крала папиросы «Герцеговина флор», подаренные благодарными заводчанами табачной фабрики «Ява» за лекционное выступление — и уж, конечно, не мне.
Расстались холодно. Надев бедную мягкую шляпу (которую я не единожды нюхала зачем-то) — нарочито-тюрбанно-складчатую, с синей полуреальной подкладкой, — она сказала, как из лужи:
— До свидания.
Я сказала:
— ЫГЫ, — и почесала недоразвитую грудь.
И после, куря с недоразвитой подругой на крыше сарая ворованную «Герцеговину», я дала ей потрогать свою недоразвитую грудь, и мы говорили грубо и недоразвито:
— А вы яйца-то красили?
— Ну!
— А у мине это… учительша — щиплется, лярва. Больно, блин, до ужасти,
— А ты бабане нажалувайся.
— А я и то… Нажалилась — а она — не верить. Говорить — ты чё, блин, в натуре?