Тело мое легким стало. Словно вот-вот полечу. И все вокруг будто бы тоже взлететь стремится. Даже сосны вековые.
И все светится светом нестерпимым.
Я глаза невольно закрыл. Стою с закрытыми глазами, прислушиваюсь: что дальше будет?
А Софья-то Владимировна как бросится ко мне! Повалила на землю, целовать принялась. Да так страстно, так торопливо! И штаны с меня стаскивает — аж пуговицы с ширинки посыпались!
Ну а я — ох, смех! — хорош: лежу, зажмуренный, ошарашенный, словно в параличе каком.
— Да что же ты?! Скорей! — Она, слышу, чуть не плачет.
Тут я глаза приоткрыл. Мать честная! Софья Владимировна-то на мне, как на коне, вертится, голой жо… задницей своей крутит. И вся она — голая. Ну, просто голее не бывает. Груди у нее так и прыгают, бьются друг о дружку. А горячая! — хоть прикуривай от нее.
И вся светится. Просто нечеловеческим каким-то светом светится.
Я голову слегка повернул: батюшки! и избушка моя неказистая, словно дворец золотой, сверкает. Да и всё-всё вокруг — будто из золота. Даже и пуговки с моих штанов, рядом, в траве валявшиеся, и то как камушки драгоценные горят.
А Софья-то Владимировна все повторяет, умоляюще:
— Ну что же ты?! Скорей же! Скорей!
Я, как дурак последний, и сказани себе в оправдание-то:
— Да вот, глаза болят. Смотреть не могу, ей-богу. Боюсь: ослепну.
А она мне тотчас в ответ:
— Для этого дела глаз не надо! Закрой. И скорей же, прошу тебя! Скорее! Скорей!
Я глаза и в самом деле закрыл; и тут паралич мой, слава Богу, прошел, упрашивать меня больше не пришлось… И кажется, не посрамил я мужское племя…
Наверное, с час это сияние неземное разливалось, не угасало.
Наконец Софья Владимировна успокоилась, затихла. Легла рядом на траву и шепнула мне на ухо непонятное:
— Мы — избранные.
Потом уже я узнал: мол, если там, куда острие луча упадет, люди окажутся, ну, мужчина и женщина то есть, и дитё зачато будет, то ребенок этот станет спасителем России. А через Россию — и всей Земли.
Так и случилось: воистину Божественную Мудрость дитё мое в миг зачатия получило.
Только не захотели власти, чтобы отцом я был признан. Слово с меня взяли, что молчать буду о происшедшем в тот день. Зато и во Дворце поселили, чтобы очень уж обидно мне все ж таки не было.
А в народе слухи пошли о непорочном зачатии. Ну, как бы новая Дева Мария. И Христос-Спаситель.
Вот так и получилось, что я промолчал всю жизнь. Но не выдержал, рассказал сейчас — не мог я тайну в могилу с собой унести. Вы уж простите меня, люди добрые!
Искусство и жизнь
М. В-у
У одного писателя-фантаста, с которым я знаком, есть рассказ. Сюжет его, вкратце, таков.
Он, автор-рассказчик, жив только потому, что он — должник. Далее следует вполне реальный список: кому и сколько он задолжал. В списке — и моя фамилия. И вот автор-рассказчик, разбогатев, постепенно отдает деньги. В тот момент, когда он возвращает последний долг, — он перестает существовать. Исчезает из реального мира.
Этот писатель сейчас достаточно знаменит. Если вы с ним где-либо встретитесь, не удивляйтесь и не пугайтесь. Вы повстречались отнюдь не с призраком.
Не знаю, как остальным, но лично мне он в реальной жизни долга своего так и не вернул. Ну что же: вероятно, именно благодаря мне он еще и до сих пор жив.
Утешусь, как гуманист, хотя бы этим.
Вопрошаю Всевышнего
Седьмого октября 1571 года в бою при Лепанто отважный солдат Мигель де Сервантес был ранен в левую руку. Она навсегда осталась парализованной. К вящей славе правой руки.
В 1899 году испанский писатель Рамон дель Валье-Инклан в кабаке в случайной пьяной драке покалечил левую руку. Началось заражение крови, руку пришлось ампутировать. И тоже — к вящей славе правой.
Господи, Ты — всемилостив и справедлив. В душах людских Ты читаешь, словно в открытой книге. Ведомо Тебе, кто из нас чего достоин. Знаешь, что иная утрата — благо для человека.
Но: как Ты узнал, что оба они (и Сервантес, и Валье-Инклан) — НЕ левши?
Предмет гордости
X. Л. Б-р-х-су
Хотя мы с ним никогда не встречались, я знаю: мы не похожи друг на друга. И хотя мы с ним не похожи — нас путают и мне постоянно приходится «отдуваться» за него.
Может быть, мне снится, что я — это он? Или ему, что он — я? Или поставлены друг против друга сновидческие зеркала и нет конца-края подобиям да отражениям?
Может быть, я завидую ему? Ненавижу? Но в любом случае: я восхищаюсь им. Три странички, а то и просто один абзац, — и перед тобой целый роман. То, что ни единого слова не убавить, — об этом и говорить нечего. Но ведь и не прибавить — тоже!
Мы с ним не похожи ни в чем. Единственное, что нас сближает: мы оба пишем, пишем постоянно, с наслаждением, и оба гордимся каждой не написанной нами книгой. И девиз у нас один: «Что бы ни написал — всё плохо, что не написал — хорошо».
Мореллиана
Из необязательных глав «Игры в классики» Кортасара
У каждого человека есть какая-либо фобия. У меня разных фобий — полным-полно. Поэтому меня и привлекает писательство. Ведь расскажешь о страшном, оплетешь его легким кружевом слов — и уже не страшно.
Мои рассказы чаще всего рождаются из ночных кошмаров. Я стараюсь записывать их тотчас же по пробуждении.
Сегодня мне приснился такой сон:
Я прилетел в Буэнос-Айрес на презентацию моего нового романа. В аэропорту меня встречает огромная толпа восторженных поклонников.
Они едва ли не на руках вносят меня в автомобиль, и я отправляюсь в «Атенео». В Буэнос-Айресе я не был добрых четверть века и смотрю на него с волнением — невероятно радостным и немного грустным. Все годы разлуки я постоянно видел его в своих снах и сейчас озираюсь, верчу головой во все стороны, узнавая и не узнавая город.
Вот, кажется, здесь был дом, где я, четырнадцатилетний мальчишка, поздним вечером на балконе десятого этажа сочинял стихи. Что-то я до сих пор помню:
И спящий город кажется с балкона
полуночной поляной, освещенной
мильонным цветом белых маргариток.
Хорошо ли? Плохо? Не знаю. Но мальчишка уже не боялся слов — и это главное… А моя мама и тетушки думали, что я ловко плагиатничаю и что я — просто-напросто провинциальный графоман.
Вот, кажется, здесь я нередко сиживал со своими школьными друзьями в кафе… но где оно, это кафе?
Первая любовь, — была ли она?
Вот, кажется, здесь… Но нет, не вспомнить.
А когда я подъехал к зданию «Атенео», то вспомнил, что не только не издал романа, но еще и не написал его…
Я проснулся в холодном поту.
Испуганная моим сновидением, кошка посреди постели выгибала спину и шипела.
Париж. Середина семидесятых. Утро. Кажется, половина седьмого. Пойти на работу в ЮНЕСКО или все-таки написать роман?
Cogito ergo… Или за этим «следовательно» ничего не следует? Просто выдуманная фраза. Хотя: измышлена она хитро, ничего не скажешь. Французы — славные придумщики. Умеют поиграть и со смыслом, и со словом.
Ах, Париж, Париж… Ты здесь, за окном. Ты никуда не денешься.
По комнате плывут запах виски и табачный дым. Им так хочется побыть со мной! Хоть еще немного. Да и мне самому, признаться, хочется побыть с самим собой.
Я еще сплю?
Сейчас я — действительно я. Но вскоре я исчезну, меня заменят, не заметив подмены: рабочий день, и кофе, и имя мое, и известия, приходящие из внешнего извне.
Как-на-пле-вать-на-вчера!
На постели — раскрытая книга Вальехо:
Умру в Париже, в дождь —
под тем дождем
я был уже и вспомнил вновь о нем.
Дождь? Почему — дождь? Ведь сейчас за окном голубое, как никогда, небо.