Злую шутку с великим писателем сыграл календарь. В невыносимом нетерпении Толстой совершенно запутался с двухнедельной разницей между российским и европейским временем.
А в Стокгольме, узнав о смерти яснополянского старца, облегченно вздохнули: теперь уже никогда не придется рассматривать и обсуждать его кандидатуру.
Сонет о смерти
Измучась всем, я умереть хочу.
Уильям Шекспир (пер. Б. Пастернака)
Есть такие девушки (женщины?) — вы разве не знали таких? — что позволяют целовать себя, раздевать себя позволяют, — даже хотят, жаждут этого! — но как доходит до главного: не тут-то было!.. Как мучительно это — особенно в молодые годы! Как…
Но впрочем, я не о женщинах хочу написать рассказ. Да пожалуй, и не о мужчинах тоже. О ком же, о чем же?
О чем? Мне и самому интересно знать.
Ну, начну. А что получится — увидим все вместе.
Молодой (37-летний) поэт по имени… Но впрочем, важно ли знать, как его зовут?
Для него самого сейчас важно иное…
Что же, начну снова.
Поэт хандрил. Уже три дня. Не мог придумать ни строчки. Сроду, как себя помнил, такого с ним не бывало. «Тоска, печаль, меланхолия, скука, хандра, сплин, черт-те что!.. На свалку пора!..» Он и подтрунивал над собой, и успокаивал себя, и злился на себя — никакого толку. Не уходила тоска, не приходило вдохновение.
«Поэзия — место, где слова впервые встречаются друг с другом». Ну, рифмач, напряги извилины… Бродячие слова скулили, не находя места и не надеясь на встречу.
На четвертый день творческого бессилия и тоски поэт взял с полки буфета последние деньги из заначки и пошел в магазин.
Только вышел из дому — обкаркала ворона. Летит, паршивка, над самой головой, не отстает. И кричит, словно он сыр украл у нее… Благо еще, что ближайший магазин буквально в двух шагах. Только тут поганая птица развернулась и полетела назад.
Поэт стоял в очереди и шевелил беззвучно губами.
Наконец родились и звуки:
Я сегодня, гражданин,
Плохо спал.
Душу я на керосин
Променял.
Стоявший перед ним старичок обернулся, с состраданием посмотрел на поэта, но ничего не сказал и вперед не пропустил.
«Есть же на свете счастливые люди, — ядовито подумал поэт, — им только опохмелиться необходимо». А вслух зачем-то задал старику, и к тому же в спину, риторический — и не свой — вопрос:
— Вы думаете: это бредит малярия?
Вернулся поэт домой довольно поздно, почти без денег, зато с поллитром. «Докатился: один пью… Да и черт с ними, со всеми… и со мной тоже…» Открыл банку каких-то дешевых рыбных консервов — даже не посмотрел каких (килька в томате, кажется), — стал нарезать хлеб.
Из-за стены донесся задумчиво-печальный голос соседа — народного певца:
Ты на части хлеб
Аккуратней режь,
Человек — что в ночи овраг.
Может, тот кусок,
Что ты сам не съешь,
Съест и станет сильным твой враг.
«Во гад! поесть спокойно и то не даст…» Поэт мазанул по куску хлеба маслом. Стиснул зубы. Голос за стенкой умолк. Но через минуту послышался снова:
Ты кусок, браток,
Не тяни в роток,
Поначалу оглянись вокруг:
Может, тот кусок
Для тебя сберег
И не съел твой голодный друг.
«Все равно не приглашу, не напрашивайся… Один керосинить буду! Назло всем!» Поэт одним глотком выпил стакан водки, целиком запихнул кусок хлеба в рот. Посидел — прикрыв глаза, прислушиваясь к себе. Внутри царило безмолвие. Встал с кресла, достал с полки Пушкина. Начал читать, а в мозгу зазвучало: «Повезло! повезло!.. стрелял в него этот белогвардеец и бедро раздробил, и обеспечил себе бессмертие».
Поэт в раздражении захлопнул книгу. «Что же со мной такое? Ничего своего. Все — цитатами, все — заемное. Ну, роди что-нибудь оригинальное, ну, ну же!..» А в голове уже застучало, что дятел: «Хандра ниоткуда, на то и хандра…» и «Измучась всем, я умереть хочу…».
И тогда поэт подумал с горечью: «Умереть… Может быть, это и есть выход? Единственно правильный и мой собственный поступок?»
Поэт вспомнил: перед смертью надевают все чистое. Он собрал бельишко, взял мыло, мочалку, недопитую поллитровку и пошел в баню.
По дороге снова шевелил губами. «Последнюю ночь он провел счастливо. В обществе собственного трупа…» Но, черт возьми, это, наверное тоже где-нибудь да было!..
Долго сидел в парной, долго стоял под душем. Тер кому-то спину, ему терли тоже… Благодать!
Потом почему-то испугался: а вдруг сперли одежду? Побежал в предбанник. Слава Богу, все было на месте.
Рядом на скамейке, закутанный в банную простыню, сидел какой-то мужичок. Его лицо поэту было явно не знакомо… ничем не примечательное лицо… Что заставляло поэта вновь и вновь взглядывать на этого мужичка? «Вроде лицо — как лицо… Плоское и круглое, добродушное и хитрое. Брови белые, и ресницы редкие, тоже белые. Ну и что тут удивительного? А что-то удивительное точно есть… Мягкий, рыхлый он какой-то… бестелесный, что ли?» Поэт едва удержался от соблазна — ткнуть в мужичка пальцем.
А тот безмятежно и с явным удовольствием потягивал из старого, уже помятого бидона пиво.
Поэт достал из сумки початую поллитровку и — совершенно неожиданно для себя — протянул ее соседу.
— Благодарствуйте, — ничуть не удивившись и взяв бутылку, степенно ответил мужичок. И в свою очередь протянул бидон с пивом поэту.
Мужичок хлебнул из горла, отдал бутылку хозяину. Поэт отхлебнул из бидона — отдал мужичку. Так у них и пошло — «по кругу».
Сосед оказался словоохотливым. Он все время что-то говорил, что-то рассказывал, сыпал прибаутками да анекдотами, посмеивался, покашливал, покряхтывал. Поэт как заведенный кивал головой. Но не слушал — размышлял о смерти.
Вдруг, взглянув на мужичка, поэт замер. В голове зазвенело, застучало, заплясало:
Когда меня не будет уж на свете,
ты вспомни, что я признавался сам:
все это — ложь, что соблазнил трех дам —
сверх тысячи, положенной по смете…
С огромным трудом вдохновенный и самобытный поэт удержал себя, чтобы не произнести всю эту ахинею вслух.
Он скользил взглядом по холодному кафельному полу — и, совершенно неожиданно для себя, подумал с ужасом и отчаяньем: «Как же это так?! Ведь это я, я буду лежать в какой-нибудь дрянной покойницкой. На холодном скользком полу. Наверняка грязном. И вокруг меня люди — тоже наверняка в грязных халатах. А я… Мертвый!.. Голый!.. Я! Все будет как прежде, все будет жить — даже лист не шелохнется на дереве из-за моей смерти… И — добровольно?! Не-ет! Я вовсе еще не все написал, не-ет!»
А тем временем и водка, и пиво оказались выпиты. Мужичок стал настойчиво приглашать: давай, мол, зайдем в магазин, потом ко мне… не хочешь ко мне, можно и к тебе… посидим, покалякаем за жизнь, ты — славный малый, кхе, кхе…
Но поэт отказался решительно:
— Я и так приду домой поздно, да еще и навеселе. От жены влетит — будь здоров!
(Он соврал: никакой жены у него не было. На данный момент не было… Но соврал бескорыстно: ему надо было уже побыть одному. Душа его, он чувствовал это, воскресла и жаждала уединения и творчества.)
— Я счастливый человек: я скоро умру, но слухи о моей смерти пока все еще преувеличены, — сказал поэт весело, поворачиваясь к мужичку, но того рядом не было, словно в воздухе растаял.
Поэт возвращался домой по темным грязным улицам, под мелким дождем, и что-то бормотал про себя. Что-то свое? Прислушался:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю!
Ах, душа, душа, ну кто же тебя поймет?! Ты жаждала уединения и творчества. И обманула: не было вдохновения. «А зря не поддался я на уговоры своего нового знакомца. Вдвоем — все не один, все веселее. А он к тому же занятный. Как его, кстати, звали? Еще такое имя смешное, на „М“… И куда он делся? Да впрочем, это не суть как важно. Главное: я — жив. Ну, а вдохновение…»