Поэтом он не стал, но был желанным гостем в любой компании, поскольку мог легко сочинять звонкие вирши «на случай». Правда, самому ему радости от этого было мало.
Все четыре военных года отец провел в Ленинграде, но о блокаде он вспоминал редко. «Мы были безоружными и подыхали с голоду», — говорил он. Более словоохотливым отец становился тогда, когда приходили его друзья. Они пили водку, шумели, курили, плакали. По блокадной привычке аккуратно сметали со стола хлебные крошки и съедали их. Рваной двухцветной рубашкой растекалась по сковородке яичница. Ржавым пятном между кольцами лука лежала селедка. Аполлон навсегда запомнил слова одного отцовского товарища: «Я не боюсь смерти, но оказалось, что надо бояться жизни».
Отец умер в тот год, когда Аполлон заканчивал школу.
Жил Аполлон в самом центре Ленинграда, на Адмиралтейской набережной. Неуверенный в себе, мечтательный подросток смотрел на правый берег Невы, на Кунсткамеру, на Академию наук, на Университет и думал: какие необыкновенные, великие люди работают там! Он им — не ровня.
К своему немалому удивлению, Аполлон легко поступил на филфак. На устном экзамене по языку и литературе он, вытащив билет с вопросом о Маяковском, сказал экзаменатору (обнаглел от застенчивости): «Давайте поговорим с вами, как держава с державой». Тот поднял брови, спросил о чем-то простом, поставил «отл.» и отпустил с миром.
Первые же месяцы университетских занятий не оставили и следа от юношеских иллюзий. Лекции по основным дисциплинам разочаровывали — все, о чем говорили преподаватели, Аполлон и так хорошо знал; общественные науки раздражали. Впрочем, какой студент способен умереть от скуки?! К тому же рядом были язвительные поэты из «Дерзания». Появились и новые приятели.
Так как Аполлон жил буквально в двух шагах от Университета (только мост перемахнуть), то друзья-студенты, особенно поначалу, у него дневали и ночевали. Мама, добрейшей души человек, кормила всех подряд, а нередко пришивала то пуговицу, то вешалку к пальто.
Мама умерла, когда сын был уже доцентом.
На пятом курсе Аполлон женился. Женился по страстной любви. На филологине, которая самозабвенно любила русскую поэзию. Вскоре родился сын, затем, через два года, — дочь.
Поступая в Университет, Аполлон полагал: он будет заниматься литературой; но получилось так, что он оказался в стане лингвистов. Многие годы он каждое лето ездил в языковые экспедиции, записывал речь старых крестьян. Даже дожив до седых волос, он совершенно по-детски радовался, когда слышал какое-нибудь старинное либо редкое слово. Разманить… кошева… паужин… Или, скажем, голубец, — но не в привычном всем и каждому значении, а: «деревянный крест с двускатной кровелькой», который ставят на могиле. Впрочем, ретроградом Аполлон не был и к молодежному жаргону относился вполне терпимо. На экзаменах он безжалостно проваливал только студентов без царя в голове: «В данном случае я — монархист».
Пожалуй, самым трагичным в его жизни было вот что: он любил слово живое, а ему постоянно приходилось писать бесцветным языком мертвые, академические статьи.
Студенты Аполлона любили. Он был и строг, и добр. Лекции читал вдохновенно. Более тридцати лет Аполлон преподавал на филфаке, и ни одного занятия он не провел «на автомате».
Началась перестройка, была упразднена цензура, стали издаваться запрещенные прежде книги. И произошла престранная вещь: казалось бы, слово — это нечто эфемерное, но дали свободу слова — и великая империя рухнула, словно карточный домик. Правда, вскоре Аполлон с горечью убедился: в России свобода слова равнозначна свободе матерного слова. В уличной стихии русской речи он ощутил себя внутренним эмигрантом.
И еще он увидел, как легко и быстро люди могут превращаться в обезьян. Пожалуй, не только легко, но и охотно.
«Не боюсь смерти, но оказалось, что надо бояться жизни…»
Почти всю жизнь Аполлон прожил в центре города, в одной и той же квартире, с высокими потолками и широкими окнами. Поначалу у них с отцом и матерью было две комнаты в четырехкомнатной коммуналке. В 70-е годы уехали сперва одни соседи, затем другие. И Аполлон — с женой и двумя детьми — стал хозяином великолепной квартиры. На семейном совете ему под кабинет отдали самую большую комнату — окнами на Неву.
Радоваться пришлось недолго. В начале 90-х новые хозяева постсоветской России «положили глаз» на весь квартал, где жил Аполлон. Доцент Университета не соглашался ни на какой обмен несколько месяцев. В конце концов он понял: его просто-напросто убьют. А умирать от руки какого-то бандюгана ему ох как не хотелось… В общем, когда господа благодетели предложили семье Аполлона взамен квартиры на Адмиралтейской тоже четырехкомнатную, но — в Купчино, ничего не оставалось делать, как согласиться. И Нева, и Невский, и Медный всадник, и стрелка Васильевского оказались так далеко!
…В ноябре 2002-го, прочитав лекцию, Аполлон упал в вестибюле филфака — там, где вывешивают объявления и некрологи и где на следующий день появился его портрет с траурной каемкой. Те, кто наклонился к нему, чтобы помочь, услышали только хрип и что-то, похожее на «г… р… б…». Он хотел сказать: всё, мол, гробанулся? Или: горбатился, горбатился всю жизнь, а для чего?
Что он хотел сказать и не смог? Что-либо очень-очень важное для остающихся жить? Что он понял перед смертью?
Аполлон Сергеевич Николаев скончался в карете «скорой помощи», не приходя в сознание, когда его везли по Университетской набережной. С противоположной стороны Невы чужими равнодушными окнами смотрел дом, в котором он родился.
Третий город
— Володя, сгоняй-ка в фирму «Строитель», отвези документы. Вот адрес…
— Хорошо. Надо, так надо.
В конторе машина была только у Володи, и он уже привык «быть на подхвате».
Адрес Володе ничего не говорил, но, когда он подъехал к дому, где помещался «Строитель», сердце стукнуло: вспомни.
Управленцы фирмы занимали бывшую коммуналку, на втором этаже. Едва войдя, Володя перестал даже и сомневаться; да, он здесь уже был. Точнее — бывал. И весьма часто. Давным-давно, едва ли не жизнь назад… Несмотря на евроремонт и перепланировку, Володя узнал квартиру. Он приходил сюда к своей возлюбленной, и однажды ему пришлось отсюда спасаться бегством. Именно отсюда.
Так было. Но ведь было это в другом городе. Конечно, в другом — там, где он жил тогда.
Володя прошел в конец коридора. Дверь черного хода. Та самая… Тогда она была закрыта на крюк. Огромный заржавевший крюк. Володе тогда удалось выбить его из гнезда отнюдь не с первого раза. Сам Володя торопился, Людмила торопила, ворох одежды под мышкой… а крюк все никак не поддавался… Сейчас Володя неожиданно подумал: «А был ли это действительно муж? Была ли Людмила вообще замужем? Не помню». Но ему поверилось, что он помнит: что-то лживое ощущалось тогда в поведении женщины. Что она цедила сквозь зубы? Слабак? Слюнтяй? Сволочь? Что? Что-то свистящее… Прямо — змея подколодная!
Сейчас крюка не было. Володя нажал ладонью на дверь — она не шелохнулась. Надавил плечом. Дверь, видимо, заколотили. Не ломать же… Да и не для чего ломать. Оглянувшись: в коридоре никого, — Володя отыскал в двери щель и прильнул к ней. Да, тот самый черный ход. С поломанными перилами, с облупившимися грязными стенами, со скабрезными надписями на них. Всё, как тогда. Вон там, на площадке, он, положив ворох одежды на подоконник, озираясь, словно малолетний воришка, торопливо одевался. Банальнее и глупее в его жизни, кажется, ничего не было. Еще слава Богу, что на лестнице ему никто не встретился.
Володе вспомнилось, как там, на лестничной площадке, у него вдруг разболелись зубы. Заныли все сразу. Просто зверски. Вспомнилось так ясно, что сейчас же заломило всю нижнюю челюсть.