Практически без копейки в кармане я оказался на улице и пошел куда глаза глядят.
Вышел на Владимирскую площадь. Брел, понурив голову, стараясь не замечать торговцев — в подобной толчее без денег чувствуешь себя весьма неуютно. И вот — там, где уже кончились «торговые ряды», у ограды Владимирского собора — нашел я тугой кошелек. Нагнулся, поднял его, раскрыл. В глазах зарябило от «пятисотенных»… А сбоку, в маленьком кармашке, — визитка.
Мелькнула ли у меня мысль: выбросить визитку, а деньги взять себе? Может быть, и мелькнула — сейчас не могу вспомнить. Нет, не стану врать: если вспоминать честно — да, мелькнула.
Я запомнил адрес и понес деньги владельцу — точнее, владелице. Идти было недалеко.
Дверь открыла старушка, пристально посмотрела на меня и, не говоря ни слова, пошла в глубь квартиры. Я почему-то (почему?) покорно последовал за ней.
Из-за дверей, выходящих в коридор, звучал хорошо поставленный голос какого-то артиста: в комнатах было включено радио.
«— Скажите, Шура, честно, сколько вам нужно денег для счастья? — спросил Остап. — Только подсчитайте всё.
— Сто рублей, — ответил Балаганов, с сожалением отрываясь от хлеба с колбасой.
— Да нет, вы меня не поняли. Не на сегодняшний день, а вообще. Для счастья. Ясно? Чтоб вам было хорошо жить на свете.
Балаганов долго думал, несмело улыбаясь, и наконец объявил, что для полного счастья ему нужно шесть тысяч четыреста рублей и что с этой суммой он будет жить очень хорошо.
— Ладно, — сказал Остап, — получите пятьдесят тысяч».
Старушка вошла в свою комнату; когда вслед за ней вошел я, закрыла дверь и сказала:
— Вы первый… Уже несколько месяцев я оставляю этот кошелек в разных местах города. Никто мне его не вернул. Вы первый.
— Но ведь и у меня все же мелькнула мысль: не взять ли его себе, — промямлил я.
— Ладно, чего уж там, — равнодушно махнула она рукой. — Будем считать: это не в счет. Здесь в кошельке много денег — можете взять их себе. Но эти деньги — не деньги. Как сейчас говорят: деревянные. Не для будущего… Я хочу предложить вам нечто другое… Смотрите мне в глаза — смотрите прямо, не мигая, не отводя взгляда!
Я как можно пристальнее всмотрелся в ее лицо. Глаза старухи были широко открыты. Черные молодые глаза!
Она смотрела в мои глаза десять минут. Выдержать ее взгляд было непросто. Но я сумел выдержать.
— Всё, — наконец сказала она, прикрыв веки. — Минута — год. Сколько вы будете смотреть в глаза человеку — на столько будете знать его судьбу. Но не дольше десяти лет. Только предупреждаю тебя (она перешла на «ты»): берегис началныка. (Я хотел поправить ее, но промолчал. Хотел спросить: какого начальника? — но тоже промолчал.) У него ни ума, ни совести. (Снова хотел поправить, мол, есть поговорка «ни стыда, ни совести», и снова промолчал.) Всё. Уходи.
Когда я уходил, радиоинсценировка «Золотого теленка» еще не закончилась. Я услышал последнюю фразу двадцать второй главы: «Великий комбинатор отвернулся». Но эта фраза была для меня сейчас не актуальной. Судьба поворачивалась ко мне лицом.
Я ехал в переполненном метро, прижатый к стеклу двери. Меня, — словно героев Гарсиа Маркеса герцог Мальборо, — преследовала реклама сигарет «Мальборо». Но я на этот раз не раздражался ни на рекламу, ни на тесноту. Я — хотя и сам не знаю почему — сразу поверил старухе. Передо мной открывалась дверь в новую жизнь.
Дома я все честно рассказал жене.
Три секунды смотрел в ее глаза. Все, что произошло в ее жизни потом, в ближайшие двадцать дней, — совпало в мельчайших подробностях с тем, что я предсказал.
Я открыл «контору ясновиденья». В ту пору люди, измученные неуверенностью в своем завтрашнем дне, с охотой верили в чудеса. Я стал «модным». Я ни разу не ошибся в своих прогнозах. Впрочем, вы, наверное, помните о «чудесном ясновидце»: одно время газеты много писали обо мне. И телесюжеты были тоже.
Известность моя росла как на дрожжах. «И славен буду я, доколь в подлунном мире…» Но нет, продолжалась моя «хорошая жизнь» недолго — года три.
Однажды под вечер ко мне в кабинет вошел мужчина. Был он нервным, худым, бледным. Смотрел затравленным зверем. Под глазами — мешки. Не знаю: узнал ли он меня. Помнил ли он меня вообще? Вряд ли. Но я узнал его, кажется, сразу: мой кооперативный начальник.
Пришедший сел в кресло.
Я посмотрел в его глаза — в них была пустота. Черная, безысходная, засасывающая в себя пустота.
Надо ли говорить, что с этого дня я утратил дар ясновиденья?
Для домашних моих это было, конечно, тяжелым ударом — ведь к хорошей жизни привыкаешь быстро.
А я отнесся к случившемуся спокойно. Однажды, уже давно, я прочитал где-то: «Жизнь — это жизнью не выполненное обещание жизни». На что жаловаться, скажите? На судьбу? Но ведь ясно как Божий день: судьба моя тоже была заранее определена. И кроме того: меня предупредили. Честно предупредили.
Первое время — не скрою; слаб человек! — меня так и подмывало сходить еще раз к моей старушке. Ну, спросить хотя бы: что лично меня ожидает в будущем? Я доезжал до «Владимирской», выходил на площадь. Медленно брел мимо уличных «торговых рядов», приценивался. Заходил на рынок; если были деньги, покупал чего-нибудь для семьи — да хотя бы пучок укропа или морковки.
«— Скажите, Шура, сколько вам нужно денег для счастья?» Ах, Шура, Шура, наивно верящий в блюдечко с голубой каемочкой! Судьба твоя тоже была предопределена: ни с того ни с сего не волокут из трамвая в милицию — тем более в художественном произведении, где все должно быть выстроено логично…
Однажды в «торговых рядах» возле рынка увидел я старого своего знакомого — с трудом узнал его. Кожа на лице — белая, как будто прозрачная и с каким-то болезненным синеватым оттенком. Он продавал что-то — помнил бы я, что!
На вопрос:
— Ну как жизнь? — обреченно махнул рукой и сказал откровенно:
— Просто с голоду подыхаю!
Деньги у меня в тот раз были. Я купил у приятеля ненужную — нам обоим — вещь и повел его в столовку. Там рядом, на углу, есть столовка, — вы, может, знаете?
Покормил и сам заодно поел.
Приятель смотрел на меня затуманенными глазами. Грустно нам было.
— А ты знаешь, — сказал он, как-то виновато улыбаясь, — я тут любовно-ностальгическую трагедию написал. Эпохи перестройки. Только ее, если вслух прочитать, не поймешь. Давай начертаю.
Он вытащил из пластмассового стаканчика, стоявшего на столе, узкую полоску твердой бумаги, заменявшей салфетку, и написал лесенкой (лесенка получилась неровной, словно он не сходил по ней, а сползал):
Жевали —
Умели.
Жива ли?
В уме ли?
Больше мне с ним ни разу встретиться не довелось. Жив ли он сейчас? Где и что с ним? Но, пожалуй, вопросы эти — досужие. Я ему все равно ничем помочь не могу…
В общем, я не жалуюсь. Грех мне жаловаться. Я живу — хотя в этом и нет никакой моей личной заслуги.
Да, но надо ведь, наверное, сказать: на что я живу сейчас? Чем зарабатываю?
А зарабатываю я себе на жизнь тем, что помогаю различным кандидатам врать во время предвыборных игр.
Впрочем, позвольте, дорогой читатель, на этом я и закончу свою, как сказал бы писатель Вадим Шефнер, правдивую историю…
Кот-ученый
Да, да, именно так, я настаиваю: кот — дефис — ученый. Два существительных в одном лице. В моем.
Я (вместе с людьми) столько научных работ написал — сосчитать никакой жизни не хватит! Мне вообще полагается профессорская мантия и шапочка. И очки — для солидности. Но впрочем, очки мне совсем ни к чему. Я вижу куда как лучше любого из человеческих существ.
И вообще я, может, из котовских французских графьёв. Какой-нибудь кот Д’Ивуар. А что?! Вот, посмотрите на мой профиль: нос с горбинкой. А усы-то, усы!..