— На Котляревском фронте "аши дела очень п-плохие… Уже потерян Пятигорск, мы едва-едва держимся под натиском регулярных частей красных… А вы тут… Возможно и из вашей станицы будет взята сотня Козинца… Тыл об-обязан, слышите, обязан немедленно слать нам подкрепление… К-какие теперь праздники, какие гулянки!?.. — явно взывая к нечистой совести атамана, горячился прапорщик. Он вытащил из планшета бумагу с приказом.
Морщась, как от зубной боли, Семен принял бумагу и положил ее, не разворачивая, себе под локоть. Прапорщик поймал этот жест н, еще больше раздражаясь, заклокотал низкими нотками:
— Разрешите з-заверить их высокоблагородие, что приказ будет выполнен беспрекословно?
— Заверяй, — мотнул головой Макушов. — Нашкрябать сотню по нонешним дням — все одно, что кишки с себя вымотать; однако попытаем… К концу недели, конечно, не обещаю…
— Красные, однако, не ждут… — багровея верхушками щек, воскликнул прапорщик.
Чтобы отвязаться от него, Семен сказал:
— Новых не смобилизуем — свою сотню пошлю, нехай их высокоблагородие не тратится нервами. Езжай теперича, хворый я нонче от служб опчественных…
В дверь заглянул Гринька Чирва и, прыская в кулак, рвущимся в смехе голосом выкрикнул:
— Там бабы, атаман! Цельный взвод баб во двор пришел. Ой, матусенька, смеху! Да и с рогачами ишш-о!
Прапорщик, хмуро козырнув, парадным шагом прогремел на крыльцо, где привязанный за балясник стоял его конь. Макушов, хватаясь за виски, пошел на коридор, недоумевая, какие это еще бабы свалились на его голову.
Во дворе, дожидаясь атамана, действительно толпилось человек тридцать баб, вооруженных палками и ухватами.
Дневальный-малолетка, стоявший у ворот и вначале принявший бабий гурт за некую шутку, теперь в тревоге суетился впереди него с винтовкой наперевес. Макушов, прислонившись к баляснику, таращил заплывшие глаза.
Стоявшая впереди остальных с обугленной дубинкой в руке, кажется, Нюрка Штепиха (Семен плохо знал некрасивых баб и девок с другого края станицы), крикнула ему:
— Слышь, атаман, собрались мы гуртом, чтоб тебе высказать "аше слово против незаконного содержания в анбаре под замком наших товарок, жинок тех, которые в Христиановку ушли. Потому как безвинные они есть, и детишки их с голоду хворают без присмотру… А еще сами нозахворали от грязи… Мы не уйдем, покуда не отпустишь баб по домам! А еж-ли не то — мы всю станицу подымем…
Нюрка грозно тукнула в землю своей дубинкой, а бабы, как по команде, завопили нестройными голосами:
— Открывай анбар, атаман!
— Баб да мальчонок позаперли, басурмане чертовы!
— Вояки хреновые, с бабами воевать?!
— Мы вот тебе, пьяная образина! Отворяй ворота!
— Поразнесем всю правленью и с потрохами твоими вместе!
— Геть отселя, кошачий недоедок! — замахнулась вдруг Нюрка на дневального. Хлопец в испуге шарахнулся.
Зло ощетинившись кольями и чаплеями, бабы подступили вплотную к коридору. В амбаре напротив заметались, грохая в ворота кулаками и кастрюльками, арестантки. Дневальный, стоявший у ворот, в растерянности засуетился.
А Макушов, ухватясь за бока, закатился вдруг гулким пьяным хохотом. Бабы в их решительном порыве, в подоткнутых юбках — приготовились, знать, к схватке — показались ему всего лишь потешными.
— А если и вас всех в анбар?! То-то кобылятник у меня будет… Охо-хо… — задыхался он в смехе, корежась и выламываясь. — Цельный отдел казаков приглашать можно, всех обслужите. Ой да бабочки у меня в станице, сами до атамана просятся!
Во двор протиснулось несколько проходивших мимо и привлеченных гамом казаков. Бабы продолжали шуметь и подступать к коридору. Казаки у ворот качали головами, явно не Одобряя атаманского веселья и сочувствуя бабам.
И вдруг, будто кто хватанул Макушова по горлу, он замолк, сразу оборвав смех на несуразном всхлипе: в толпе баб он увидел Гашу, пробиравшуюся вперед.
Вот она у самого коридора, смотрит снизу в его переносицу. Глаза, зубы, серьги играют блестками, как солнце на речном перекате. И, как всегда, одурев от ее вида, он скривил в неудержимой блудливой улыбке рот и, весь пронизанный дрожью, потянулся через балясник, чтоб взять ее за подбородок.
Гаша звонко шлепнула его по руке, крикнула в самое лицо:
— Чего ржешь-то, мерин! Отчиняй анбар, мы не шутковать собрались!..
— Это ты-то и есть тут главная, а? — негромко произнес Макушов. — Ты заварила, блудная дщерь? Вот я еще спрошу тебя, где ты блукала цельный месяц?..
— Будет скалиться-то! Не обо мне разговор. Выпущай баб, нехай до детишек идут…
Гаша отважно глядела на него, кричала, а сама чувствовала, как липкий пот страха заливает ей спину.
В замаслившихся глазах Макушова, в подрагивающих усах его, во всей просиявшей физиономии проглядывали такое бесстыдство и похоть, что бабы одна за другой начали смущенно примолкать. Гаша, покричав еще немного, отступила за Нюрку и уже из-за ее плеча погрозила:
— Сами отворим, ежли не распорядишься!
Старшая из баб, та самая Дзюбиха-свекруха, от которой Нюрка так ретиво конспирировалась и которую потом ей удалось уговорить раньше всех других, с укоризной оказала Макушову:
— Не залицайся, паскудник, не конфузь девку-то! По сурьезному делу до тебя пришли. Нам-то понятней, чем вам, бугаятникам, как это детишкам без материнского глазу. Бабы-то, слышно, захворали в анбаре твоем. Первым, гляди, ответ держать за то будешь… А ты, ишь, зенки бесстыжие распахнул… Выпущай баб, давай-ка!
Макушов одурело улыбался, с трудом переводя взгляд с Гаши на Дзюбиху. Гриньке Чирве, прибежавшему от ворот, пришлось трижды повторить ему на ухо, что казаки, собравшиеся на улице, тоже одобряют требование баб. Расслышав его, наконец, атаман с усилием погасил улыбку; пробежав тревожным взглядом поверх голов, нетвердо выговорил:
— Ай, бабы, и чего вы с человеком не сделаете! Уговорили, уговорили-таки меня… Гринька, ступай Инацкому скажи, нехай отчиняет анбар! — И, вдруг опять повеселев, будто радуясь своей решительности, махнул рукой:
— Хай им грец, тем бабам, одна морока с ими! Харчей на них извел — дай боже, а толку черт-ма!
Радостно зашумев, бабы повалили к амбару. Макушов негромко окликнул Гашу:
— Девка, погоди на словечко! Ну, погоди же, дуреха, куды бежишь?
В ужасе устремившись от него, Гаша скрылась в самой гуще толпы.
…К вечеру в станице только и было разговору, что о "бабьем бунте", кончившемся освобождением арестанток. Посмеиваясь, передавали из уст в уста, как в тот же день вернувшийся из Ардона Михайла Савицкий учинил по этому случаю в правлении такой скандал, что атамана с его больной головой уволокли домой в полуобмороке. Казаки покачивали головами, рассуждали:
— Слаб атаман становится, слаб. Михайла супротив него нонче в гору идет… Придумать тольки — баб испугался, бабам уступил… — Но тут, натолкнувшись на грозный взгляд жинки, иной казак спешил повернуть разговор:
— Да и то сказать, какой бы тут устоял! Ведь они, черти, чисто звери рогатые, выступили, с кольями… Запульнет эдакая чаплейкой, а взять с нее нечего… И откеда тольки смелость взялась у них, скажи ты! Против власти поперли, за пояс, выходит, казаков засунули…
Многие из баб, что отказались тогда пойти за отчаянной девкой Бабенковой, сожалели теперь об этом: уж больно соблазнительно было покрасоваться в центре молвы. Иные злобились и, сойдясь где-нибудь на речке, у перелазов, под плетнями, шептались о том, что-де атаман только из-за Гашки я выпустил партизанских баб, что-де согласие она ему дала.
— Это при живом-то женихе, батюшки светы! — ужасалась какая-нибудь молодуха.
— А чего ж, хата у атамана пустует, хозяйка требуется, — злословила в своем кружке не забывающая обид Проська. — А у ней, подружки моей подколодной, жених-то еще из ремонта не вышел… Покуда исправный станет, Гашка успеет я атаманства отведать…
Гаша страшилась теперь людской злобы, однажды уже чуть не разлучившей ее со — счастьем, боялась, как бы не дошла новая сплетня до Антона.