Литмир - Электронная Библиотека
VI

…Вечерами в хату к Бабенковым все чаще наведывались гости. В горнице пили араку, принесенную за пазухой, угощались нехитрой хозяйской закуской и толковали о разных разностях, перемывали косточки атаману и офицерью. Антон сидел в постели, привалившись к подушке; рана в предплечье совсем затянулась, руку уже можно было поднять, а другая рана еще кособочила шею, теснила дыхание. Под строгим Гашиным надзором Антон не пил араки и больше молчал, слушая других. На собраниях поначалу на правах старинного друга семейства верховодил Данила. Но по мере того, как гости осваивались и речи их принимали все более откровенный и серьезный характер, вниманием завладевал Степан Паченко, казак смиренного, но хитроватого вида и поведения, лишь с месяц назад прибившийся к родной станице после многих послефронтовых злоключений. Был Степан немногословен, говорил тихо, но злым въедливым тоном, к которому невозможно было не прислушаться. Вечер за вечером он настойчиво и методически выпытывал у Антона о городских событиях и незаметно для него, простака, не искушенного в политике, все выведал и свел в одно целое. После этого гости поглядывали на Антона выжидательно, а в разговорах становились все злей — сдержанность Антона их раздражала.

Кроме Степана и Данилы, наведывались Игнат Онищенко, Инакий Гречко, Андриан Пушкевич — все соседи, с одной улицы, женатые и детные. С края станицы приходили кумовья Данилы — Постниковы Иван и Митрий. Старшую девку Ивана кибировцы на прошлой неделе заманили к бабке Удовичихе; Иван был зол, взлохмачен, много пил, не пьянея, и грохал время от времени по столу железными кулаками, давая этим исход своему горю. Двоюродный брат его Митрий, рыжеватый жидкоусый казачишка, озлился на кибировцев после того, как те свели со двора его строевого кабардинца, коня редкой золотистой масти, которым хозяин безмерно гордился в былые времена. У Онищенко и Гречко тоже пошатнулось хозяйство, реквизированное на алтарь белого отечества. Пушкевич, оставшийся, как и был, при пустом безлошадном дворе, боялся бичераховской мобилизации и льнул ко всякому, кто болел тем же.

— За кои грехи пойду вшей кормить?! — напившись, вопрошал он у каждого, даже у старой бабы Ориши, слушавшей его с неизменной своей горестью, готовой в каждое мгновенье излиться слезой. — Ты скажи, за какие? Царевых четыре года кормил на германской? Кормил! Ну, и нема у меня больше кровушки… Не трожь меня, значит! Не пойду я в окопы, и баста! Хай меня наикраще детишки мои с бабой сожрут, чем бичераховские воши! Верно говорю, бабка Ориша? Ты вон сама без кормильца осталась, чай, знаешь, каково это?..

— И-и, голубонько, был бы жив мой кормилец Кирюша, разве подала б я гостечкам на стол такое-то, — тянула Бабенчиха, сморкаясь в мокрые кончики платка. Слезы ее мутными градинками падали в махотку с вареной картошкой, неслышно капали на обмякшие плечи Андриана, когда она ставила махотку на стол.

Низко поводя хитроватыми прозрачно-желтыми, как у совы, глазами, Степан тем временем тянул из Антона:

— А как там, в городе, насчет земли слышимость?

Видя, как на него обращаются трезвеющие ждущие взоры гостей, Антон медлил с ответом, собирал все свои познания в области земельного вопроса.

— У самого на этом деле все сердце спеклося — спасу нет! — надсадно побулькивая горлом, говорил он. — Земельный вопрос, он самый что ни на есть сложный в нашем крае…

— Знамо, а то как же, наций много, а земля — она одна, кормилица, — хрипел пропитым басом Онищенко.

— Большевики так объясняют, чтоб, значит, равенство в земле полное было… Слухал я одного человека. Ной Буачидзе прозывался. Может, слыхали? Он это понятно и здорово говорил, почто ингушам ихнюю дедовскую землю отрядить надо… И еще беспокойство высказывал за казачьи юрты, кои отдать надо было. Покуда, говорил, для тарских, акиюртовских, Сунженских, фельдмаршальских казаков равноценных юртов не подобрано, Советская власть не даст ингушам их станицы трогать с места…

— То-то ж — не стронули. Ажник в шею турнули! — жмякнул кулаком по столу Иван Постников.

— А кто ж тут виноватый! Ну, кто!? — нервничая и краснея, вскричал Антон. — Не перли бы сунженцы поперед батьки в пекло, оно б и было, как Буачидзе говорил… Послухались своего офицерья, Рощупкиных да Соколовых, поперли за контрой, вот их ингуши, как ворогов Советской власти, и турнули… Теперича Совнарком их дела распутывает… А ты плачешься за сунженцев: ажник в шею их, бедных!..

— Плакала кукушечка, — некстати запел захмелевший Данила.

На него зашикали. Степан, поднявшись из-за стола, пошел поднять упавшую из-под руки Антона подушку.

— А ты того, казаче, не дюже трепыхайся, побережись… Мы тут разное плести будем спьяну, почто ж хозяину сердцем надрываться…

— Да какой я, к бесу, хозяин тут? — успокаиваясь, махал рукой Антон…

— Не беднись, Антошка, друг мой младой! Сам знаешь, — хозяин ты уже тут. Гашка ж нипочем тебя отсель не отпустит! — хохотал Данила, а Антон конфузливо оглядывался на пригорюнившуюся в уголочке бабу Оришу.

Гаша в последнее время вечерами дома почти не бывала. Чуть стемнеет — платок на голову и за порог по каким-то своим делам. Антон провожал ее ревнивыми тревожными глазами, а потом весь вечер был сам не свой, раздражался на гостей, без причины горячился в разговорах.

У Гаши меж тем дело продвигалось не шибко: немногие из обойденных ею баб и девок дали ей свое крепкое согласие. Большинство же, выслушав ее, поджимало губы. А Ефросинья Дыхалиха даже пригрозила донести, куда следует, за крамольные ее разговоры.

Гаша в тот вечер вернулась рано, еще гости сидели, я была чем-то расстроена: в каждом ее жесте Антон чуял неладное. А на завтра она ушла снова, сказав, что к Анисьиным. И опять Антон разволновался, почувствовав обман. К Проське она не могла пойти, потому что, вернувшись из города, явно не благоволила к ней. Подружка сама забегала к Гаше раза три. Разодетая, с шелковым платком на плечах, с семечками в узелке, Проська отчужденно сидела на краешке стула, лузгала семечки в кулак и стрекотала, авторитетно рассуждая о войне и станичных новостях. На третьего Спаса посватался к ней кибировский сотник Козинец; через месяц назначили свадьбу играть.

Проська важничала, вскидывая конопатый носик, хвалилась:

— Он у меня хочь и не дюже леп из себя, зато у его батьки винокурня да дом, что тебе чаша полнехонькая… Да и за меня батька пару быков дает да первотелку буреную. Мой батька — не то, что дядя Кирюха, — царствие ему небесное! Оставил вон тебя бесприданницей… А мой батька не задирался перед кибировскими людями: в гости сейчас зазвал офицериков, пару гусок на стол да четвертушечку, ну и привадил. А солдатня, она видит, где офицеры гуляют, за три версты дом обходит… Ну и осталось хозяйство в цельности… Вот как уметь надо… А теперича вот батя даже породнится с офицером…

Гаша, слушая Проську, неопределенно пожимала плечами, встряхивала серьгами, сдерживаясь, чтоб не нагрубить; а в последний раз не сдержалась-таки, сказала:

— Не ерепенься загодя — за бандюгу идешь…

Проська прикусила язык, широким жестом сыпанула на стол жменю недолузганных семечек и ушла, кинув через плечо:

— Завидки берут, обнищалая?!

И больше не являлась. Гаша, затевая свое дело, и не подумала обращаться к закадычной в прошлом подружке. И пропадала она — прав был Антон — в других местах…

Утром с похмелья у Макушова крепко трещала голова: вчера здорово кутнули у батюшки. В правление он пришел только к обеду, после того, как дневальный Гринька Чирва уже в третий раз доложил, что приехали из Змейки от Кибирова.

Толстоносый хлыщеватый прапорщик в фуражке Импровизированного образца дожидался атамана, нетерпеливо расхаживая в прохладной комнате с только что вымытым полом.

Макушов кряхтя пролез за свой стол, велел дневальному достать холодного кваса и с унылым лицом приготовился слушать гонца. Тот, раздражаясь сонным помятым видом атамана и оттого слегка заикаясь, передал ему приказ кибировского штаба вооружить и к концу недели выслать в Змейку конную сотню.

73
{"b":"271254","o":1}