По ночам Гаша ухаживала за Антоном сама, забывалась сном лишь на заре, когда он, намучившись, затихал. Проспав часа три на полу, около кровати Антона, неумытая, нечесаная, разводила в летней кухне огонь, отпаривала травы — лечила Антона по рецептам доктора Питенкина; поила и чистила Немку, единственную скотину, убереженную отцом. Потом запрягала в бричку Урку и, закутав голову платком, выезжала на огороды. За неделю она выкопала и перевезла всю картошку и тыкву; измоталась так, что только глаза и казались еще живыми на вытянувшемся лице. В одиноких и дерзких вылазках своих за станицу она боялась лишь встречи с Макушовым. Теперь, когда вековечная связь их с Антоном была предрешена, ей как никогда надо было беречься. И страх Гаши, особенно после разговоров соседок о Марии, был так велик, что она уже подумывала бросить огороды. Но пересиливало беспокойство о семье, в которую она в думах своих включала уже и Антона и Софью.
Через неделю, когда Антону немного полегчало, выдалась минута сходить на могилу к отцу. Унылая, заполненная пустынно-жгучим солнцем тишь… Уже без прежнего страха, возникающего от сознания непостижимости таинства смерти, ступала Гаша меж могил. Без волнения отыскала и отцовский бугор, который отличался от других только тем, что не успел еще зарасти травой. На белом деревянном кресте чернели выжженные буквы и цифры, означавшие имя и фамилию усопшего, дату жизни. Прочитав их, Гаша постояла у могилы, пытаясь припомнить лицо отца, но в памяти одно за другим стали выплывать лица людей, на ее глазах взятых смертью: Ольгуши, Демина, Шмелева, Лапшина, кермениста с лазоревыми глазами и многих других, ушедших из жизни без стона, с мыслью о мире, о всеобщем людском счастье. Теперь все они покоятся под одним общим крестом в братской могиле, и так же, как здесь, там пока нет ни кустика, ни травинки.
Скупые слезинки покатились по Гаишным щекам, свернутый в жгутик платочек выпал из рукава на могилу. Гаша наклонилась его подобрать и тут увидела: из сухих комочков земли тянутся прозрачные паутинки травинок, и настоящие, зеленые листки-иголочки уже развернулись на их маковках. Значит, могильный холм только кажется мертвым, а на самом деле он уже дал сотни жизней!
Гаша взяла комочек земли и посмотрела на него на свет. С десяток прозрачных растеньиц жадно и весело тянулось к солнцу. "Ишь, вы какие! — с неожиданной нежностью подумала Гаша. — Тоже солнышка хотят… Значит, и на Ольгушином холмике, там, на подветренном берегу Терека, откуда смотрится на солнечный закат Курская рабочая слободка, тоже уже есть травка… Стоит себе зеленой щеточкой, росой питается, солнцем обогревается. Видно, правда, земля никогда не пустует! Вот кончится война, поедем с Антоном, посадим тебе деревце… Березку, а может, сирени кусток, она духовитая… Ты не сумлевайся, Ольгуша, мы тебя не забудем, не оставим одну скучать…"
Гаша бережно положила комочек обратно на то место, где оставалась от него темная, чуть сыроватая отметинка-ямка, и сдула с ладони пыль.
Возвращалась с кладбища Гаша по берегу Белой, чтоб не встретить кого-нибудь ненароком. Было здесь безлюдно, только впереди, у серого камня, приступками спускающегося к воде, виднелась женская фигура. Когда Гаша подошла ближе, женщина, поскрипывая коромыслом, выходила на тропку. То была Мария Макушова. Гаша, знавшая уже о ее позоре, быстрым прищуренным взглядом окинула ее опростившееся и постаревшее лицо, ситцевую, небрежно ушитую в поясе юбку — видно, материно носит, — и вдруг вспыхнула вся — от стыда за свое любопытство, за былое зло к этой по сути не вредной и очень несчастной бабе. "Да она из мироедского роду, за то я ее и невзлюбила", — подумала, как бы в оправдание. Но сама-то она, Гаша, из какого рода? И, смутившись, негромко и даже робко поздоровалась. Мария прошла мимо, глядя сквозь нее потускневшими зеленоватыми глазами с темными одутловатыми кругами под ними. "Ишь ты, гордая! А кабыть и гордиться-то нечем", — слегка обиделась Гаша, но, склонная к справедливости, тут же подумала: "Значит, она я раньше не положением гордилась… А теперича гордыней от обиды обороняется… Ну и бог ей судья".
Вечером в этот день в бабенковский дом пришел Данила Никлят, принес за пазухой баклагу с аракой и пил ее, сидя в одиночестве за большим столом в горнице.
Антон полулежал, подоткнутый со всех сторон пестрыми подушками, и через раскрытую дверь боковушки глядел на гостя. Старуха принесла Даниле чашку малосольных огурцов и сидела на лавке, пригорюнившись. Гаша, примостившись на пороге боковушки, ближе к лампе, штопала обмахрившийся Антонов чекмень; надеялась, что к Покрову жених поднимется.
Данила сочно хрустел огурцами и, пересказывая станичные новости, все как бы невзначай норовил повыведать, где и как пребывали в мятежные дни Антон с Гашей. Гаша чуяла, что неспроста это, и отмалчивалась. Антон же отвечал так уклончиво, что тоже ничего нельзя было понять. И Данила, так и не определив, кто перед ним — враги или друзья, начал спьяна плакаться на "блаженный бичераховский режим", стоивший ему коровы с телком и подсвинка.
— Того самого, помнишь, может, Антошка, которого тогда в Ардоне с бабой купили?.. Справный кабанчик был… Нд… Ну, за помин его андельской души! — говорил Данила, опрокидывая под усы очередной стакан.
— Сыне Божий, помилуй нас! Все посмешал, пьяная образина, — тихо пробормотала на эти слова старая Бабенчиха. Данила, не расслышав ее, тяжело вздохнул, пальцем выдавил из глаза слезу и бережно вытер палец о рукав рыжего чекменя.
— Да мне-то еще чего серчать! Других вон до дежки[34] обчистили… У меня хочь кобыла да кладовка с припасами цельные…
— Каких это других? Кочергу с Полторацкими что ли? — впервые за все время разговора с интересом спросил Антон. Говорить ему было трудно: всякий раз в шее у горла булькало что-то, как будто воздух засасывался в рану сквозь пластырь и бинт. И всякий раз при этом он ловил на себе тревожный любящий взгляд Гаши; сердце его сжималось сладко и больно и как будто легчало на душе.
— Ну, скажешь, — возразил Данила. — Кочерга с Полторацкими вон надысь обсуждали, где винокурню ставить… Разжились еще ширше… Им да Макушову да Мишке Савицкому Кибиров бумажки повыдал фураж по цене в армию доставлять, в лесу чинарь вырубать разрешил… Офицерской родне тоже вышла поблажка: за службу землей оделять будут. Чего им журиться? Гульба у них цельные ночи идет…
Баба Ориша тихонько заплакала, дрожа губами и закрываясь краем платка. Гаша пасмурно поглядела на нее, ничего не сказала. Данила поспешил налить новый стакан, полюбовался им на свет лампы.
— Экая поганая нонче арака пошла, мутная да белесая, чисто глаз у нашего атамана после гостювания. Ну, хай ему нонче поперхнется! Понеслась, господи, птахою…
Данила крякнул, вытер усы и принялся смачно жевать огурец. Гаша спросила:
— Ну, а тех… беглых, что в Христиановку ушли?
— Ну, тех им сам бог велел… Начисто хаты с дворами повымели… Дмитриева Пашка с дитем за ними до самого большака бегла, просила коровенку оставить… Да где там! А ей с детями без коровы погибель.
— А куды ж казаки глядели?! Неужели и вступиться некому было?! — зло сверкнула глазами Гаша, бросив на колени чекмень.
— Эх, дите еще ты, Гашка, — покрутил головой Никлят. — Кто же это вступится за керменистку, за красную бабу?.. Казаки, хочь и шепчутся за углами, на все косточки расстилают кибировцев, а тольки… кто ж подставляться будет?..
— Подставляться! Спужались! В норы попрятались? Эх, вы, горобцы жалкучие!.. Там вон какие люди перед самой лютой смертью не пужались… А девки как помирали!
— Ну-ну, не распаляйся, будет, — тихо предостерег Антон и спросил Данилу:
— А чего это тетка Пашка не со всеми сидит?..
Данила, опасливо скосясь на Гашу, пощипал мокрый ус:
— Халин, когда был еще тут, добился, чтоб Макуш ослобонил, потому как дите у ей грудное…
— Чего это говоришь: как был? Либо куда делся?