Худо, что ничего нового я из рассказа Парамоновой не почерпнул. В старых протоколах все было записано именно так, только без уменьшительных словечек. Видимо, напрасно я потревожил эту женщину, зря пробудил в ее сердце тяжелые воспоминания. Мне захотелось, прежде чем откланяться, хоть как-то отвлечь Марфу Спиридоновну от горестных мыслей. Я уже знал тогда, что, если человек кокетничает своей болью, это еще не доказательство, что боль притворна.
— Говорят, ваша старшая дочь необыкновенно прелестна.
Торопливо высморкавшись, хозяйка вскричала:
— Софьюшка! Ах, Костик, подтвердите: это же прямо царевна премудрая из сказки! Я баба простая, необразованная, а она и на фортепьянах, и языки чужестранные, и красками рисует, будто лебедь белая…
Я понял, что попался. Этому конца не будет. Сочувствие к купчихе сменилось раздражением. Мысленно я предвкушал, как, выйдя отсюда, позлословлю с Легоньким на ее счет, а заодно и о белой лебеди, которая малюет картинки. Птичье ли это дело?
Между тем Марфа Спиридоновна уже вывалила передо мной на стол ворох акварелей, как я и ожидал, весьма посредственных, а поверх них широким жестом фокусника метнула огромную фотографию:
— Вот она какая у нас, принцесса ненаглядная! Здесь, над столом, и повешу портрет. Глаз не отвести, век бы смотрела!
Пышнощекая и пышнокудрая, тяжеловатая, но впрямь пригожая Софьюшка смотрела с фотографии туманным взором коровьих с поволокой глаз. Надо было что-нибудь сказать, и я сказал:
— Наверное, у нее мечтательный характер?
Марфа Спиридоновна пришла в восторг:
— Как в воду смотрит! Николай Максимович, как же вы с первого взгляда в душу проникаете?
— Должность такая, — шелковым голосом подсказал стервец Легонький.
— Мечтательница наша, вот уж подлинно мечтательница! О неземной любви все вздыхала, голубка чистая! Знаете, — Марфа Спиридоновна умиленно захихикала, — она даже жениха одного прогнала, видного, не бедного, а почему — нипочем не угадаете! Его прислуга исподнее постирала, повесила сушиться, а Софьюшка, как на грех, и увидь! Слез было! «Маменька, — плачет, — да неужто он такое носит? Так он, поди, и в отхожем месте бывает! Не пойду за него, скажите папеньке, умру, а не пойду!» И не пошла. Мы с отцом ее отродясь не неволили…
Напрасно я бросал на Легонького умоляющие взгляды. Он расселся, словно у себя дома, и, чего доброго, собрался досидеть до ужина. По крайней мере, он и не думал помочь мне выпутаться из этого пикового положения, предатель! Купчиха между тем продолжала:
— А допреж того влюблена была в жениха, и как еще влюблена! Приходит, помню, с прогулки домой, а сумочки нет. «Где ж, — спрашиваю, — сумочка твоя?» А она в ответ: «Я возле Дворянского собрания Павла Викентьевича встретила. Он розу мне протянул, а у меня в руке — ридикюль! Что я могла сделать? Разжала пальцы, уронила его, взяла розу и пошла!»
— Можно же было взять розу в другую руку, — проворчал я. Приключения этой выдающейся дуры положительно действовали мне на нервы.
— Ах, не так все просто! — пропела хозяйка. — Тут ведь тайна была, страсть какая тайна! Она же, бедняжечка моя, почитай что совсем не видела ничего.
— Позвольте… как?
— Да так вот и не видела. Близорукая она у нас с малых лет. А очки надеть — ни в какую! «Чем на людях в такой гадости появиться, лучше на свете не жить!» — так она говорила. Если рисовать или читать, закроется, бывало, и настрого велит никого посторонних к ней не пускать. Аглаюшка, компаньонка ее, сплоховала однажды, взошла с братом своим, а Соня в очках сидела. Как она разгневалась, как плакала! Аглаю по щекам нахлестала… хотя сердце у нее доброе, золотое сердечко! Простила потом, конечно. А когда из дому выходила, эту же Аглаюшку всегда с собой брала. Идут они по улице, Аглая ее под руку держит — вот почему другая-то ручка несвободна была! И ежели навстречу знакомые, та ей на ушко тихохонько шепчет: мол, «барышни Постниковы сюда приближаются… Они вам улыбаются… они вам кланяются…». Тут Софьюшка тоже улыбнется, поклонится, ангел наш, а сама ничегошеньки не видит…
Развлеченный курьезным рассказом (видно, уже и тогда коллекционер сидел во мне), я перестал жалеть об этом нелепом визите и, смирившись, начал перебирать скучные акварели, вполуха прислушиваясь к хозяйкиному щебетанию.
— Кабы не такая Сонина чувствительность, может, и Дашенька бы с нами была, да на все воля Небес, — вдруг услышал я и вздрогнул, словно охотничий пес, унюхавший дичь. Как бы спросить? Ох, спугну!
— Да чем же голубушка Софьюшка повинна? — закудахтал мой лукавый спутник. Это вышло у него так ловко и кстати, что я был готов его расцеловать.
Купчиха завздыхала, завозилась, забормотала, что-де не надо бы о том и толковать. Мы безмолвствовали в почтительном ожидании, любовно пожирая Марфу Спиридоновну глазами.
— Вы уж только не пересказывайте никому, голубчики вы мои…
Суетясь и перебивая друг друга, мы поклялись, побожились, и дама поведала мне историю, диковиннее которой я отродясь не слыхивал. Началось все более чем тривиально. Мечтательница стала получать любовные послания. Неизвестный изъяснялся в них столь превозвышенно, что жуткие подозрения относительно отхожего места, видимо, не тревожили нежного сердечка девицы. Она стала отвечать…
Разумеется, родители ни о чем не подозревали. Хотя Соня пользовалась известной свободой, но не до такой степени, чтобы вступать открыто в амурную переписку незнамо с кем. Поверенной своей тайны купецкая дочь сделала Аглаю. С ней барышня делилась заветными грезами, и она же носила на почту посланья, весьма строгие, но оставляющие влюбленному незнакомцу кое-какие эфемерные надежды.
Обитал поклонник в гостинице: прибыв в Блинов ненадолго по делам, он задержался здесь, насмерть раненный небесной красотой дщери купца Парамонова. Он умолял о свидании. О, всего лишь о краткой встрече в людном месте, где-нибудь в парке. Ему бы только увидеть своего кумира вблизи, услышать ее несравненный голос, дабы потом, коли суждена разлука, унести этот миг в своем кровоточащем сердце.
Так он писал. И невинная, доверчивая красавица из одной жалости, как полагала ее маменька, уступила настояниям дерзкого незнакомца. Было условлено, что она станет ждать его в назначенный час в городском саду на скамейке под вязом. Аглая, притаившись среди зарослей спиреи, должна была наблюдать за происходящим, чтобы затем описать барышне наружность ее Ромео.
Встреча состоялась. Соня, потупив очи, выслушала пылкие признания, пролепетала в ответ две-три ничего не значащие фразы и согласилась прийти сюда через два дня в тот же час.
Когда поклонник удалился, Аглая выскочила из кустов и, словно ошпаренная, кинулась к Софьюшке:
— Барышня, какой ужас!
— Что такое? Да говори же!
— Барышня! Он старик! Противный, старый старик! Урод!
Нежная натура Сони не выдержала чудовищного открытия. Истерика, едва утихнув, начиналась сызнова. Ручьи слез лились не высыхая. Испуганная мать и старший брат Димитрий топтались у ложа страдалицы, ничего не понимая, но подозревая худшее. Наконец приперли к стенке Аглаюшку, и та, тоже плача, призналась во всем. У матери отлегло от сердца. Зато Димитрий, пехотный офицер, прибывший домой в отпуск, пришел в неописуемую ярость.
Пылая мщением, он дождался условленного дня и потребовал, чтобы Аглая отправилась с ним в парк показать ему «этого грязного старикашку». Та повиновалась, и Димитрий отвел душу, потыкав дряхлого сластолюбца физиономией в лужу да еще пообещав, что в этой же луже его утопит, ежели тот еще хоть раз осмелится потревожить сестру.
Прошло несколько дней. Соня успокоилась было, но однажды посыльный — на сей раз не с почты, просто какой-то парень — принес новую записку. Неугомонный старец заклинал любимую прийти в последний раз, проститься и выслушать исповедь его безнадежной души. Дура-горничная, вместо того чтобы скрытно передать письмецо Марфе Спиридоновне, показала его барышне. Та — в обморок. Домочадцы и прислуга кинулись приводить ее в чувство. «Тут-то Дашенька и осталась без призора. На одну минуточку всего и осталась…»