— Победителей не судят, — подмигнул он мне, когда мы остались вдвоем. — Не выпить ли нам по этому случаю?
Таков был мой новый закадычный приятель, первый, кому я поведал о своих сомнениях.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На базаре
Среди моих тихих чудачеств есть одно, не понятное, боюсь, решительно никому: я люблю бродить по харьковскому базару. Груды яств, на покупку которых не хватает моих жалких средств, не бесят, а веселят меня своей щедрой пестротой. После пережитых страшных лет приятно лишний раз убедиться, что все это незатейливое изобилие еще существует. Может, Россия не до конца погибла? Коль скоро другой страны у меня нет и не предвидится, подобные упования мне все еще не безразличны. Да и глаз, утомленный серостью конторских стен, отдыхает, блуждая среди разнообразия форм и цвета.
Между завсегдатаев базарной толпы у меня даже завелись свои любимцы. Помимо юродивого Саввушки, кажется просто не видящего никого из смертных, зато с доверчивой радостью поверяющего свои невнятные думы кому-то незримому, мне нравится веселый хромой продавец спичек и каких-то диковинных бутылок, внутри которых виднеется маленькая пушистая фигурка, похожая на человеческую.
Блестя хитрющими глазами, хромой зычно покрикивает:
Чудо двадцатого века:
Советская власть загнала в бутылку человека!
Сам одевается,
Сам раздевается,
Не ест и не спит,
На солнце блестит,
От подоходного налога освобождается!
Для другого товара, спичек, у него тоже есть своя присказка, покороче:
Спички шведские.
Головки советские —
Полчаса вонь —
Секунду огонь!
Глядя на его лицо, я готов держать пари, что этот человек, часами выкликающий среди базарной толпы нелепые вирши, умен не на шутку, хотя, похоже, уж больно отчаянного нрава.
Сегодня я его не встретил. Зато другая моя любимица, старая еврейка в шляпе с бумажными цветами, по обыкновению, сидела на низенькой скамеечке с решетчатым ящиком на коленях. По ящику топталась толстая белая морская свинка с рыжими пятнами, за гривенник вытаскивая желающим билетики «на счастье». По временам старуха тоже заводит свою арию:
Десять копеек деньги небольшие,
дом не построишь, крышу не покроешь,
в Америку не уедешь!
Но интересно узнать у дрессированного морского
животного свое настоящее, прошедшее и будущее!
Наклонясь к ней, я тихо спросил:
— Скажите, мадам, вы не знаете, тот хромой со шведскими спичками… почему его сегодня нет?
Она подняла свои сморщенные, как у черепахи, веки и устремила на меня долгий испытующий взор обесцвеченных временем глаз. И молчала так долго, так странно, что я уже решился уйти, не дождавшись ответа, когда она медленно проговорила:
— Эх, молодой человек, молодой человек. Кто не спрашивает, тот лжи не слышит. А вот хотите билетик? Интересно узнать у дрессированного морского животного…
Я протянул ей гривенник, и свинка, ткнувшись мордочкой в деревянную решетку, извлекла сложенный в трубочку листок из ученической тетради в клетку. Я развернул его и прочел: «Ваше настоящее омрачают заботы. В вашем прошедшем много бед и утрат. Но в будущем вы благополучно закончите начатое дело».
Молчаливым поклоном поблагодарив единственную женщину, для которой я еще молодой человек и которая к тому же не пожелала мне солгать, я отправился восвояси. Однако же, если я верно понял, бедный хромой… Неужели снова начнется? С некоторых пор об этом поговаривают, хотя душа отказывается представить, чтобы так, без войны, среди едва начавшей налаживаться мирной жизни…
— Слышал, — кивнул Легонький. — Скверное дело, и по всему, это один и тот же… или одни и те же, пес их знает! Главное, непонятно зачем. — Он зябко поежился. — А видел бы ты, как убивалась бедная мадам Парамонова! Дочка была любимая, последыш, мамаше ведь за сорок перевалило. К счастью, там еще пятеро: трое сыновей и две дочки. А старшая! Персик!
Уже начисто позабыв о горе мадам Парамоновой, Костя сложил пальцы и звонко чмокнул сию щепоть, как бы влепляя безешку воображаемому «персику». Это был его излюбленный жест. Даже живописуя суровые красоты горных Альп, он восклицал: «Ледяные озера! Неприступные скалы!» — и так же смачно лобзал сложенные щепотью собственные пальцы. Меня это обыкновение несколько коробило. Но было в Костиной непосредственности нечто такое, от чего любая критика в его адрес приобретала вид докучного брюзжания. Я так ни разу и не решился вслух посетовать на вульгарность некоторых его манер.
— Познакомишь меня с Парамоновыми? — спросил я, повинуясь какой-то ускользающей, самому еще не совсем понятной мысли.
Костя игриво погрозил мне пальцем:
— Шалун! Познакомить недолго, но Софьюшку ты упустил. В прошлом году она замуж вышла. Укатила с благоверным в Сызрань… Скучает там, должно быть, ужасно. Она барышня нежная, поэтическая, а Сызрань дыра… Ты-то, наверное, воображаешь, что и наш городишко не лучше. Зря! Блинов все-таки…
Намеки Легонького и его блиновский патриотизм меня развеселили. Заверив, что не собирался делать декларацию относительно наследницы господина Парамонова, я объяснил, что хочу как бы невзначай попытаться узнать подробности исчезновения ребенка.
Костя задумался:
— Тогда лучше нагрянуть туда днем. Хозяин нам ни к чему: мужчина недоверчивый, попусту слова не проронит. Зато хозяюшка — душка (он чмокнул щепоть). А как хлебосольна! За стол сесть сядешь, а выбраться трудно, брюхо мешает. А что ты думаешь? Я, кстати, уж и проголодался. Едем-ка сейчас, нечего откладывать!
— Погоди… — Меня вдруг взяло сомнение. — Можно ли так сразу? И что я ей скажу?
Легонький покровительственно потрепал меня по плечу:
— Скажи ей «Добрый день». Остальное она скажет сама.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Роман подслеповатой барышни
Угощенья, какими потчевала нас с Костей Марфа Спиридоновна Парамонова, запечатлены в моей памяти лучше, чем я бы того желал. Среди воспоминаний, которые было особенно трудно прогнать в голодные и холодные годы войны и военного коммунизма, они занимали весьма почетное место.
С тех пор как установился так называемый НЭП, память о тех картинах, ароматах, восторгах языка и нёба перестала быть столь въедливой. Но и теперь остерегусь задерживать внимание на сих раблезианских прелестях, тем паче что сегодняшний обед давно позади, а стакану чая с подсохшим пирожком не дано усмирить фурий, что пробуждаются в желудке при этих сочных, золотистых воспоминаниях…
— Костик, голубчик, ну как же мило, что вы привели Николая Максимовича! Вот уж спасибо, удружили старухе! — Марфа Спиридоновна, впрочем, мало походила на старуху. Она была на диво сдобна, совсем как те свежие пышки, которыми… тьфу, пропасть! Опять я об этом!
— Николай Максимович премного наслышан о вас, — замурлыкал Легонький. — О гостеприимстве вашем, об уюте вашего дома! При его службе эти мирные радости еще дороже. Вы только подумайте, с чем приходится сталкиваться товарищу прокурора, сколько горя и зла проходит пред его очами…
«Пред очами» походило на явное издевательство. Я показал Легонькому под столом кулак, который, впрочем, не произвел на болтуна ни малейшего впечатления.
Марфа Спиридоновна пригорюнилась:
— От зла да горя никто не заговорен.
Момент был удобен, и я, подавляя смущение, пробормотал:
— Да, я слышал, ваша семья пережила потерю.
Далее, как и предсказывал Легонький, хозяйка говорила, нам же оставалось только слушать. Это было печально и, похоже, совсем без толку. Я узнал, что пропавшая девочка была «как куколка», что у нее были глазки, губки, ножки, что колясочку в палисадничке оставили только на одну минуточку — хватились, колясочка стоит, а Дашеньки нет.
Слушать подобное горько, даже когда ясно видишь, что говорящая, повторяя одно и то же в тысячный раз, уже не испытывает былого отчаяния. Платочек к глазам прикладывает, вздыхает, скорбит, конечно, и все же… да простит мне Господь, но, внимая Марфе Спиридоновне, я подумал, что и в ней гибнет актриса. Увы, домашние спектакли слишком хорошо научили меня распознавать таланты. Мне случается делать это в самых неподходящих случаях. Стыжусь, браню себя, а все равно распознаю, как проклятый.