По этой же причине среди его друзей оказались в основном одноклассники, поступившие в Оксфорд вместе с ним. Я была знакома лично только с Бэзилем Кингом, братом Дианы. Остальных знала лишь понаслышке: их называли новой элитой общества Сент-Олбанса. По слухам, это были воинствующие интеллектуальные авантюристы нашего времени, которые критически отвергали любую банальность, высмеивали любую реплику, являвшуюся общим местом или клише, утверждали собственную независимость суждения и исследовали пределы человеческого мышления. Наша местная газета, The Herts Advertiser, протрубила об их успехе четыре года назад, заполнив передовую их именами и лицами. Мои студенческие годы были еще впереди, а они уже окончили университет. Естественно, они отличались от моих друзей, и мне, умной, но ничем не примечательной восемнадцатилетней ученице, стало не по себе. В этой компании никто не стал бы тратить вечер на народные танцы. Болезненно переживая свою неопытность, я забилась в угол ближе к огню, усадив Эдварда на колени, и оттуда прислушивалась к разговору, не предпринимая никаких попыток вмешаться в него. Некоторые из присутствующих сидели, другие стояли у стены просторного и холодного обеденного зала, обогреваемого одной лишь печью со стеклянной передней панелью. Разговор был прерывистый и состоял преимущественно из шуток, ни одна из которых не блистала пресловутым интеллектом. Единственное, что осталось в моей памяти, – даже не шутка, а загадка о человеке, который жил в Нью-Йорке и хотел попасть на пятидесятый этаж, но доехал на лифте только до сорок шестого. Почему? Потому что не дотянулся до нужной кнопки…
После этого вечера я надолго утратила связь со Стивеном. У меня появились занятия в Лондоне: я поступила на секретарские курсы, где обучали революционному методу стенографии, использующему алфавит вместо знаков и состоящему в пропуске всех гласных. Первое время я вставала вместе с отцом и совершала вместе с ним утренний спринт к восьмичасовому поезду, но потом обнаружила, что мне не обязательно быть в школе на Оксфорд-стрит так рано. Я могла позволить себе более расслабленный график, чем тот, которого придерживался мой самоотверженно преданный работе отец. Поэтому я неспешно прогуливалась до станции и как раз успевала на девятичасовой поезд, в котором уже не было помятых изможденных работяг средних лет в темных костюмах. На девятичасовой садилась совсем другая публика. Не проходило и дня, чтобы я не встретила кого-нибудь из знакомых: они были одеты неформально и никуда не спешили, возвращаясь в колледж после выходных или направляясь на собеседование в Лондон. Это была лучшая часть моего дня; остальное время, за исключением короткого обеденного перерыва, я проводила в тесном классе в окружении многочисленных старомодных печатных машинок и не замолкающих старых дев, чьи амбиции сводились к тому, чтобы как можно большее количество раз быть приглашенной в Букингемский дворец, Кенсингтонский дворец и Кларенс-хаус[9].
Революционный метод стенографии оказалось легко освоить, но слепая печать мне не давалась. Стенография могла пригодиться в университете для быстрого конспектирования лекций, однако стучать по клавишам было ужасно утомительно и трудно; я не могла напечатать и сорока слов в минуту, в то время как мои одноклассницы уже окончили курс и освоили другие полезные секретарские навыки. Честно говоря, стенография имела ограниченное применение; навыки машинописи, напротив, с годами не утратили своей ценности.
По выходным у меня была возможность отвлечься от ужасов машинописи и повидать старых друзей. В одну из февральских суббот я встретилась с Дианой, проходившей сестринское дело в больнице Святого Фомы, и Элизабет Чент, тоже школьной подругой, которая готовилась стать учительницей в младших классах. Мы сидели в нашем любимом логове – кофейне единственного в Сент-Олбансе универмага «Гринс». Обменявшись учебными новостями, мы стали обсуждать друзей и знакомых. Внезапно Диана спросила: «Ты слышала про Стивена?»
Моя подруга спросила: «Ты слышала про Стивена? Он в больнице уже две недели. Он спотыкался, не мог завязать шнурки. Сделали кучу ужасных анализов и выяснили, что у него какое-то страшное неизлечимое заболевание, приводящее к параличу. Это что-то типа рассеянного склероза, ему осталось жить несколько лет…»
«Ах да, – продолжила Элизабет, – ужасно, правда?» Я поняла, что речь идет о Стивене Хокинге. «О чем это вы? – спросила я. – Я ничего не знаю». «Ну, он в больнице уже две недели – думаю, в Бартс[10], где преподавал его отец и сейчас преподает Мэри». Диана рассказала о том, что произошло: «Он спотыкался, не мог завязать шнурки. – Она помолчала. – Они сделали кучу ужасных анализов и выяснили, что у него какое-то страшное неизлечимое заболевание, приводящее к параличу. Это что-то типа рассеянного склероза, но не совсем; говорят, ему осталось жить несколько лет».
Я была поражена известием. Лишь недавно познакомившись со Стивеном, я уже испытывала к нему симпатию, несмотря на всю его эксцентричность. Мы оба смущались в присутствии других, но обладали внутренним стержнем. Невозможно было представить, что кто-то лишь на несколько лет старше меня уже смотрит в лицо собственной смерти. Мы не принимали конечность существования в расчет, будучи достаточно молодыми, чтобы ощущать себя бессмертными. «Как он?» – проговорила я, находясь в смятении от услышанного. «К нему заходил Бэзил, – продолжала Диана, – и сказал, что он очень подавлен: анализы не сулят ничего хорошего, да тут еще парень из Сент-Олбансе, лежавший на соседней койке, отдал Богу душу. – Она вздохнула. – Из-за своих социалистических принципов Стивен настаивает на том, чтобы лежать в общей палате, вопреки желанию родителей». «Известно, в чем причина болезни?» – спросила я отрешенно. «Не совсем, – ответила Диана. – Предполагают, что ему сделали вакцинацию против оспы нестерильной иглой перед поездкой в Персию пару лет назад и вирус поразил позвоночник. Но никакой уверенности в этом нет, это лишь гипотеза».
Всю дорогу до дома я думала о Стивене. Мама заметила, что я чем-то обеспокоена. Она не была знакома со Стивеном, но слышала о нем и знала, что он мне нравится. Я предупредила ее о том, что он очень эксцентричен, на случай, если бы она вдруг с ним столкнулась. Услышав о его болезни, мама, чья вера в Бога поддерживала ее на протяжении войны, помогала сохранять присутствие духа во время смертельной болезни любимого отца и периодов депрессии мужа, спокойно сказала мне: «Почему бы тебе не помолиться за него? Это помогает».
Тем сильнее было мое изумление, когда неделю спустя, стоя на платформе в ожидании девятичасового, я увидела Стивена, небрежной походкой направлявшегося вдоль железнодорожных путей с коричневым холщовым чемоданом в руках. Он беззаботно улыбался и, похоже, обрадовался, увидев меня. Выглядел он менее экстравагантно и, честно говоря, более привлекательно, чем раньше: исчезли черты прежнего образа, который он культивировал в Оксфорде, – галстук-бабочка, черная бархатная куртка, даже небрежная прическа. На смену ему явились обычный бордовый галстук, бежевый плащ и достаточно короткая стрижка на чистых волосах. Наши предыдущие встречи проходили при приглушенном освещении; в свете дня я оценила его широкую располагающую улыбку и ясные серые глаза. За массивной оправой очков, делавших его похожим на сову, скрывался персонаж, напоминавший моего героя из Норфолка, лорда Нельсона. Мы вместе сели на поезд до Лондона и проговорили всю дорогу, хотя о его болезни почти не упоминали. Я сказала, что очень опечалена новостью о его пребывании в больнице, на что он наморщил нос и ничего не сказал. По его поведению можно было подумать, что все в порядке, и я решила больше не заговаривать об этом, чтобы не мучить его. Он сказал, что возвращается в Кембридж; уже у Сент-Панкраса[11] он объявил, что довольно часто ездит домой на выходные, и пригласил меня в театр. Конечно же, я согласилась.